Недолгие у нас сборы. Лодка нагружена, Максим кончает прилаживать к шесту оконечник, я распутываю бечеву.
— А что, товарищ, — любопытствует Максим, — был у нас слух, что в Советской России, в Красной Армии пушка теперь такая есть, что от Москвы до Урала дострельнуть могет? Вот, брат ты мой, — хлопает он меня по колену в восторге, — будь у нас такая — и пошли бы мы этих гадов шпарить! Так, с мельницы, всего бы Колчака разнесли... Вот будешь за порогами, — переменяет он тему, — поглядишь медведей. Отец велел сеть вам оставить, винтовку да дробовик. Только товарищ-то твой уж городской очень. Тяжело ему там будет... А я, как доплавлю вас до верхней избушки, — поживу там денька два с вами, потом срублю плот и обратно сюда. А лодка у вас останется... Идем, отец, чай пить...
Иззубрилась четко грань хребта. Источенным памятником безвозвратно минувших веков засмотрелась на волны, похожая на часовню, скала. Медленно поднимается тень от земли, незаметно гаснут освещенное бахромки вершин на высоком ряже. Наливается краснотою отблеск заката на дальних сопках, и, всегда неизменно бесстрастная, ровно течет река.
Максимка давно уехал, мы вдвоем с Андреем Иванычем. Новое наше жилье — обомшелая, с плоской крышей охотничья избушка. Сложена из гигантских бревен, конопачена мохом. Не нравится здесь Андрею Иванычу.
— Ну, чего вы тут хорошего отыскали? — полушутя выговаривает он мне. — Тень всегда, под боком гора мрачнейшая. Ведь это же ссылка, понимаете вы, — хоть на месяц, а ссылка!
— Верно это, — дружелюбно соглашаюсь я, — зато красиво...
— Н-ну, красиво, я не спорю, — примиряется он и тут же звонко шлепает комара. — Дьявол кусачий!
Кто во всем мире смог бы догадаться, что мы здесь, в этом месте, где на карте — пробел? Вычеркнуты мы из списка обычной жизни и отдали себя горам. А в душе моей словно грот кристальный, зажженный солнцем. Вчера даже ночью встал и радостно убедил себя, что я в царстве тайги. И пока Андрей Иванович спал и бормотал что-то сонно, я слушал, как где-то далеко падали ели и странным голосом кричала ночная птица. Теперь вскипает чай, я пойду на россыпь, наберу смородины.
— Куда вы, — кричит Андрей Иваныч, — и не жаль вам ноги бить?
Камнепадом диких, расколотых глыб сбежала гора каменной лавиной, — запнулась о нетронутый следом прибрежный песок и оцепенела. Листья бадана, зеленые, мягкие уши, кустятся в камне, серым кораллом кроет мох угловатую жесткость гранита. Тепла еще россыпь от дневного жара, а глыбы внизу кажутся золотисто-зелеными подушками. Ароматна черная смородина, спелая полная чашка. Не хочется мне к избушке, к Андрею Иванычу. Я стою на камнях и, сквозь рваные окна лапчатой хвои, вижу, как дышут вечерним солнцем заречные склоны, вижу, как высокие облака застыли в побледневшей сини, замечаю, как рядом циркнул бурундучок и присел па колоде на задних лапках. Умерла тайга или вот-вот стряхнет свою извечную зачарованность и молвит страшное, по-человечьи? Молчит.
Хрустальное утро — сине и жарко. Я вожусь у лодки, Андрей Иваныч сидит у берега и покручивает бороденку.
— Чем же мы питаться-то будем, — допытывается он, — ведь нельзя же все сухари да чай? Для мускульной работы жиры нужны, а мы, как схимники какие, черт побери! Езжайте-ка за рыбой, а я тут с дробовичком похожу, нет ли рябчиков...
Милый Андрей Иваныч, с удовольствием соглашаюсь, — лишь бы не вместе. Я и сам не знаю, что нас разделяет. Он относится к людям, с которыми надо встречаться только в праздничной обстановке. Вчера вечером он долго рассказывал мне о своем прошлом. Несомненно, он образованный, наблюдательный и умный человек. Говорить он любил и говорил красиво, только как-то уж слишком уверенно. Слушать положительно не умел, а когда был в ласковом настроении, видимо, насилуя себя, интересовался мною. Прожитые годы, нервная трепка в тюрьме и ссылке и теперешняя жизнь озлили его.
— Озлили, — вслух рассуждаю я и, упершись ногами в корму, вывожу шестом колеблющийся в струе нос лодки.
Напор — скользнула вперед лодка. Брякнул в гальке шест, шуркнул, скрипнул — опять подалась аршина на два. Так, вдоль берега проталкиваюсь я навстречу течению, и перед лодкой вспухает трехугольная борозда в маслянисто-прозрачном блеске воды. Тень моя и лодки дрожит на солнечном, играющем ковре подводных камней. Бежит, бежит широкая рябая плоскость реки, зеленая и голубая, с ультрамариново- синими полосами, и кажется, будто кудрявый берег плывет куда-то мимо. Вот и затончик, длинный и глубокий. В такую жару здесь стоят ленки — вкусные рыбы, ждут насекомых, неосторожных мышей или просто нравится им нагретая вода затона. Перевертываю шест оковкою кверху, чтобы не брякал, — чуткая рыба ленок, — и тихо направляю лодку. Неслышно причалил; подымаю конец сложенной в лодке сети и привязываю его к кусту. Отталкиваюсь осторожно и плыву к другому берегу затона, стараясь не запутывая сбрасывать сеть. Тонут ее переплеты, держится на воде верхняя тетива поплавками, и за лодкой протягивается от берега упругая, клетчатая стена. Перегородил все устье, а теперь — ожидание и азарт. Сейчас, не стесняясь шумом, грубо толкаю лодку и выплываю в затон. Больше плеска — пусть все обитатели его спасаются в реку. Вот под лодкой стремглав прошмыгнула длинная темная тень. Ага, ленок!.. Другой, третий. Оборачиваюсь — одни поплавки у сети утонули, остальные дрожат и прыгают. Вот в другом конце бултыхнулся и плеснул у верхней тетивы блестящий хвост. Скорей повёртываю назад — уйдут еще черти!.. Подплываю с замиранием сердца: вырвется рыба — пропал и обед и ужин. Нет, прочно попались, запутались и плавниками и ртом. Вытаскиваю толстую, бьющуюся рыбину с радужными, красноватыми боками. Еще одну и еще. Теперь мы сыты, — мы счастливы на сегодня!
Проходит время, все созревает, давно уж покинули гнезда возмужавшие соколята, длинными сделались ночи, и первые зовы осени чуются в перламутровых облаках. Месяц прошел, убывает запас сухарей, и никто не едет за нами. Андрей Иваныч сделался раздражительным, обессилел, больше спит или уходит на берег и сидит в безнадежно-тоскливой позе. Моя рыбная ловля начала изменять: вода сильно упала, и ленки неохотно заходят в затоны. У нас сухарей осталось на месяц, несколько пулевых патронов к берданке и немного пороху и дроби. Зато в лабазе будочки, выстроенной на спиленном сверху стволе дерева, я нашел два пуда соли, оставшиеся еще с прошлого года от промысла, и сейчас мастерю колоду для солки рыбы. Солнце рано садится за горы, и мне не хватает дня, Андрей Иваныч ни в чем не может помочь, в этом я убедился, и он для меня как большой ребенок. Хотя, подчас, в раздражении он больно обижает меня, и был однажды момент, когда руку мою потянуло к берданке, — но тогда я был голоден и смертельно устал, а теперь я боюсь этого воспоминания.
— Не могу я выносить больше ваш проклятый лес, он гнетет меня, давит, у меня глаза заболели какой- то близорукостью, я не вижу горизонта...
— Но что ж делать, Андрей Иваныч! Придется терпеть. Вы уж слишком мрачно настроены. Смотрите, убьем зверя и мясо будет. Да, вероятно, и Максимка скоро приедет.
— Ну вас к черту с Максимкой! Он, может быть, уж давно висит на каком-нибудь телеграфном столбе, а о нас и некому вспомнить. Нужно ехать самим вниз, и все.
Эту песню я не первый день слышу. Но, во-первых, как пройти в нашей лодке пороги, а самое главное, куда мы выедем? В лапы к белочехам?
— И зверь, — продолжает Андрей Иваныч, — болтовня это все. Убьем, убьем. Полтора месяца торчим в этой трущобе, а чего убили?
Я вспоминаю, что недавно, охотясь за рябчиками, Андрей Иваныч увидел медведя и с тех пор далеко от избушки не ходит. Этого не говорю, а только ожесточенно рублю теслой колоду, выколупывая сочные смолистые щепки.
— Знаете что, — предлагаю я, — место здесь надоело и вам, и мне. Давайте спустимся к устью Гутара, там на стрелке сохранилась хорошая юрта. Рыбы в том месте больше да, пожалуй, и зверь попадается чаще.
Андрей Иваныч выдерживает марку: презрительно пожимает плечами.
— Не все ли равно, — бормочет он, — здесь или на устье, — один черт!
Но он, несомненно, рад. Это его давнишнее желание. Я же дорожил избушкой на случай непогоды.