— Летом живут которые... А теперь разве бродяги зимуют...

— И все-таки, выгодней нам идти на Налимий, — доказываю я, — к вечеру доберемся — хоть переночуем в доме. А утром до села, — по гладкой дороге. Иначе, подумай, со шкурой — в ней сейчас пуда два верных — по хребтам ноги ломать...

— Правильно говоришь, — убеждает Власыч, — айда на Налимий...

И мы пошли.

Не на шутку разыгралось мое нездоровье. Меня лихорадило, мучительно било в висках, а главное, я уставал, уставал, как ребенок. Шкуру несли мы по очереди, навьючив на себя, как котомку, и Власыч ругался последними словами, стараясь отнять у меня тяжелую ношу. В работе не так-то легко человек поддается болезни, и к вечеру кое-как я добрался до деревушки. Мороз нажимал, и гулко скрипели лыжи. Внизу, в неширокой долине, затертой двумя хребтами, темнела короткая цепь домишек. И было так странно найти поселок оставленным и безлюдным. Я высказал это Власычу.

— Нечему и дивиться, — ответил мой спутник, — сегодня особенно. Кто и жил, так в село на праздник ушел.

— Даже самогонщики?..

— И они. Кому в сочельник охота в лесу торчать? Только нам с тобой разве?

— А бродяги?

— Эти... могут случиться. Из таких, конечно, кому на деревню показаться нельзя. Только... я встречи такой не хочу...

В эти минуты мне совершенно безразлично было с кем встретиться. В глазах у меня прыгало, ноги машинально передвигали лыжи, и я мечтал об одном: лишь бы приткнуться в тепло и отдохнуть.

А Власыч пояснил:

— И так намаялись, как собаки, а тут еще ночь не спи — карауль. А закрыл глаза — гляди — чего-нибудь и свистнут... Нет, благодарю покорно...

Мы входили в околицу.

Буска, зачуяв жилье, сейчас же умчался в разведку. Но напрасно я ждал привычного деревенского лая собак — все было тихо, нас никак не встречали.

Полузанесенные избы в один порядок торчали далеко одна от другой, точно редкие зубы в обветшавшей челюсти.

Мы выбрали самый крепкий, самый солидный, казалось, дом и, зайдя во двор, надавили на дверь. Вначале она не поддавалась, а затем так внезапно распахнула свой рот, что мы едва не покатились в сени. Чиркнув спичкой, нащупали главную дверь, она была отперта, и мы вошли во внутрь.

Комнаты были выстуженные и нетопленные, и все-таки в них не чуялось холода нежилого строения, словно не так уж давно дом был брошен своими хозяевами. Да и внутреннее убранство говорило о том же. Стояла исправная железная печь и кровать с охапкой сена, вместо матраца, с потолка повисла закоптелая и засиженная мухами лампочка, а в другой комнатушке, с русской печкой, на полках оказалась кухонная посуда, и, что самое приятное, в бутылке, заткнутой тряпкой, был керосин.

— Недавно уехали на село, — констатировал Власыч.

За печью нашлись дрова, да их много было и во дворе — сухих выдержанных сосновых поленьев.

Мы сразу же затопили обе печи, и русскую и железную, тишина заполнилась воркованьем огня, в избе родились тепло и жизнь.

Власыч пошел оглядеть деревню — нет ли людей, нет ли съестного, а я, с тяжелой, пылающей головой и зябнущим телом, остался домовничать.

Я чувствовал, что дальше идти совсем не смогу, мне хотелось лечь, укутаться чем-нибудь очень теплым и лежать неподвижно. Я нашел в себе силу поставить чайник к огню — больше делать я ничего не мог. Вернулся Власыч, принес пригоршню мерзлой картошки и сообщил, что деревня безлюдна, что он обошел все дома и нигде ни души. Он встревожился моим состоянием, рассуждал о тифе и воспалении легких, а потом утешал, что это, наверное, — «так» и что мне надо просто отлежаться.

Мы решили, что я останусь здесь ночевать, а Власыч пойдет на село и завтра утром явится с лошадью, вывезет мясо, шкуру и меня. Он хотел оставить мне Буску, но я настоял, чтобы собака шла с ним, потому что идти надо было верст тридцать, в дороге мог подняться буран, да и вообще потому, что дело ночное — темное дело.

Власыч ушел, зазвенев кольцом калитки, я остался один и подбросил в железку дров.

О, как я зяб тогда!..

Избушка была всего из двух комнат — горницы и кухни, разделенных небольшими сенями, вроде прихожей.

Я сидел у стола и, стиснув руками виски, уткнулся в старый, истрепанный календарь, который нашел на божнице. Гудела и дрожала разожженная печка, труба ее снизу делалась бархатно-красной, и на ней загорались огневые пылинки. Два окна выходили во двор, в одном был оторван ставень и к стеклу голубым пауком припаялся мороз.

Календарь поучал о порядке отправки денежных переводов, высчитывал силы каких-то армий; я отрывался и думал о завтрашнем празднике, о том, как в далекой России предрождественской суетой заполнены улицы. Думал о том, как в бессрочной каторге кое-кто из друзей моих также переживает этот, с детства традиционный, день, как у нас на селе Анна Грунтман, наверное, готовит елку для голубоглазой Молли. И сознание единовременности переживания одного и того же обитателями различных углов моей огромной отчизны порождало чувство связи со всем человечеством и усиливало, в то же время, ощущение одиночества.

Голова болела тупой, щемящей болью, и тусклый огонь лампы окружался радужным кругом, какой бывает при сильном угаре. Я старался поджать под себя коченеющие ноги, закрывал глаза и слушал звучащую тишину с однотонным рокотом печи, со скриплыми стонами промерзающих стен.

И внезапно четко брякул запор у калитки... Я вздрогнул, словно разбуженный. Грузно хрупая снегом, кто-то медленно прошагал у меня за стеной и остановился у крыльца.

Я вскочил, взрывая догадками мутный туман болезни... Шаги, шевельнулись, и охнула лестница.

Я мгновенно вспомнил, что дверь не закрючена, схватил с табурета ружье и прыгнул к порогу. Как раз в это время за темной дверью шуршала рука, нащупывая скобку...

Приподняв берданку, я ждал.

Отодралась дерзко дверь, и из тьмы беловатым клубом вкатилось морозное облако... Кто-то черный, высокий, нагибаясь, шагнул за порог и остановился.

Я видел фигуру, заостренную сверху колпаком башлыка, но лица я не видел. Мчались мгновенья, мы стояли недвижно — он, молчавший, и я, больной и безумный, сжимая ружье, готовое к выстрелу...

Он качнулся назад, нехотя отступил в темноту и, помедлив, захлопнул с грохотом дверь. Шаги повернулись, спустились по лестнице, заскрипели по снегу и растаяли в тишине.

Напряженные нервы резко ослабли. Весь разбитый, обессиленный, я едва сумел накинуть крючок у двери и, добравшись до койки, бросился навзничь, прижимая к себе ружье. Все поплыло, завертелось... Очертания комнаты исказились, огонь у лампы то метался стрелой в потолок, то ложился на стены широкой расплывчатой радугой.

Удерживая сознание, я старался стряхнуть с себя морок кошмара, болезненным напряжением возвращал свой рассудок к действительности. И это мне удавалось, и помогало нервное беспокойство, с каждой минутой все сильней оживавшее во мне.

Я лежал со стиснутыми зубами, трясясь в леденящем ознобе, а внутри все горело жгучим и злым огнем. Я пытался подумать о своем положении, но мысль вытягивалась, удлинялась и кончалась выходом в пугающую неизвестность. Я садился на койку, бездумно смотрел на мохнатые снежные звезды окна, игравшие с лунным сиянием, — и опять подбиралась невыявленная мысль и опять окутывала меня загадочной тревогой. Я просто — ждал. Был я внутренне убежден в неизбежности недалекой развязки и все бы отдал, лишь бы приблизить наплыв зловещей встречи, только бы сократить минуты ужасного ожидания.

Я спустился с кровати, шатаясь, добрел до окна и с тоской смотрел на пустынный двор, укутанный синими тенями. Калитка была распахнута настежь. За ней, нестерпимым блеском снега, морозно сияла мертвая улица. Лоб мой коснулся промерзшего стекла, безотчетно мне сделалось страшно. Я пошел обратно

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату