было серьезно, и, как заметил Тимка, он вроде бы и не удивился. Словно читал вовсе не это письмо, а какую-то обычную бумагу.
Прочитав письмо, Нил Васильевич положил его на одеяло и еще раз взял конверт. Посмотрел с лица и оборота.
— Значит, «Февралев И. К.»! — сказал он наконец, взяв стакан. — От Ивана! Ну и что ж, поверила ты?
— Прямо и не ведаю, верить или нет, — призналась мать. — Сам понимаешь, когда такое…
— Значит, поверила, Матвеевна! Поверила! Не Ивану, а письму этому! — произнес Нил Васильевич с явным огорчением. — Это самое плохое, что поверила… Ведь времена не те, чтобы такому сегодня верить.
— Да я…
— Что там «я»! Ведь по глазам вижу: поверила…
— А мне говорила — не веришь, — вставил Тимка.
Нил Васильевич помешал чай, сказал:
— Пейте-ка, пейте, а то остынет. — И вдруг заговорил громко, почти рассерженно: — Ведь фальшивка же это, подлость! Чистейшей воды фальшивка! Простым глазом видно! Как же поверить в такое? Ну, смотри! — Он отставил стакан и вновь взял письмо. — Давай проанализируем эту писулю по строчкам.
— Я не поверила совсем, — вставила мать. — Все думала: не мог он такое написать…
— Ладно, ладно, — продолжал Нил Васильевич. — Вот давай-ка лучше читать. Смотри: «Здравствуй, дорогая бывшая жена Мария…» Начнем с этого. Звал он тебя когда-нибудь так — Марией? Писал с фронта — «дорогая жена»?
— Нет, — ответила мать. — Он Машуткой звал. И с фронта писал «дорогая моя Машутка»…
— Вот и я помню, что никогда не звал! — подтвердил Нил Васильевич. — Бывало, задержимся с ним где — на стрельбище или на комсомольском собрании, — он твердит: «Пойду домой скорей. А то там Машутка волнуется…» Это ведь я тогда непутевый, холостой был… А дальше слушай: «Представляю, как удивишься ты» и так далее. Да вот: «…получила в свое время официальное уведомление о моей смерти». Что это? Разве это Ивана слова? Это бюрократ какой-то из казенного департамента мог бы так написать: «официальное уведомление»! Ни один русский человек так бы не сказал. А как говорили? «Похоронную получила». Ведь так?
— И сейчас так говорят, — подтвердила мать.
— Верно, и сейчас, — продолжал Нил Васильевич. — Слово-то это — «похоронная» — все знали: и старые, и малые. Теперь дальше пойдем. Смотри-ка, что здесь: «От людей, бывавших в России, я узнал, что ты жива и находишься в прежнем месте, в нашей деревне, и будто бы даже стала партийной». И дальше: «Ведь ты — простая деревенская женщина и никогда не рвалась к политике…» Это бывший-то комсомолец своей жене, бывшей комсомолке, пишет! Чепуха какая! Слова-то все не наши: «От людей, бывавших в России…», «будто бы даже стала партийной»!
Тимка не очень понимал Нила Васильевича, но чувствовал: Нил Васильевич сердится и в письмо не верит.
«Значит, не папка написал его, — думал Тимка. — А кто же тогда? Что не папка — точно. Не мог он так писать. А кто же все-таки? И почему от папкиного имени? И в деревне удивляются…»
— И ведь про Петю ни слова не пишет, — вставила Мария Матвеевна. — Сын ведь…
Нил Васильевич будто и не расслышал ее.
— Дальше пойдем, — сказал он. — Вот здесь: «Ну, а ты чего добилась со своей партийностью?» Что скажешь, Ивана это слова? Человек комсомольцем был, и притом — передовым комсомольцем. Жена у него — передовая комсомолка. Помнишь, как на собраниях выступали? Как агитаторами были? Как материалы Восемнадцатого съезда изучали? Что это — не партийность была?.. А дальше: «Я живу очень хорошо. Зарплата, как говорят у вас в России…» «У вас в России»! Да так эмигрант с сорокалетним стажем не скажет: «У вас в России»! Пусть они Россию давно не видел, и на коммунистов зол, и все же Россия для него — Россия. Сколько их таких в Россию после войны вернулось. Хоть умереть на своей земле и то за благо сочли. А здесь фальшиво насквозь! Белые нитки так и выпирают!..
Тимка слушал эти слова, и ему почему-то было так стыдно, будто он сам совершил непростительную глупость.
«А Махотин? Послушал бы он, — думал Тимка. — А я еще на кладбище ходил. Вот дурак!»
— И вот теперь самое главное, — говорил Нил Васильевич. — «За сим остаюсь к тебе с большим приветом…» Очень хорошо! И по имени-отчеству даже, чтоб ты, жена его, значит, не забыла! Да? Это знаешь как называется — камуфляж! Вроде бы подделка под русскую манеру. Но камуфляж — это всегда камуфляж, не более! Подделка! И опять же грубая, потому что смысл письма раскрывается ниже, вот здесь. «Передавай поклон всем нашим деревенским мужикам и бабам и прочти им мое письмо». Вот именно: «Прочти мое письмо». Авось дураки поверят, что на их Западе жизнь сладкая, малиновая, дома и машины грошовые, а нам вроде и есть нечего, кроме этой самой «большевистской пропаганды»… Хитрый, надо сказать, замысел! Допустим, и не пойдешь ты, Матвеевна, с этим письмом по деревне, не станешь его читать, как в нем сказано, всем «мужикам и бабам». Тогда вторая задача у письма есть: тебя скомпрометировать. Вот, мол, человек партийный, на виду, передовой, а муж-то у нее — противник коммунизма. Глядишь, и перестанут этого человека уважать, испугаются. Хитро?
— Хитро, — согласилась мать. — Только вот я чего понять не могу: на кой же лях я, русская баба, им сдалась, чтоб на мне политику ихнюю строить?
— А на ком же, как не на тебе, русской бабе, земля наша стоит! И не на таких ли, как ты? Ведь это иным не только хлеба недодали, а колбасы, так они уже на рожон лезут, отменяй им существующую власть. Так-то, Матвеевна! И подожди, еще одно, — сказал Нил Васильевич. — Это, так сказать, уже из области криминалистики. Что здесь в конце письма этого написано, задумывалась: «незнакомый почерк», «правую руку повредил», «пишу левой»? Ложь! Письмо как раз правой рукой написано. Взгляни, Матвеевна, на наклон букв. Видишь? Наклон вправо. А левши, как известно, испокон веков пишут с наклоном влево. Вот и выходит, что это — просто оправдание чужой руки.
— Ведь и верно, — согласилась Мария Матвеевна. — И как ты, Нил Василич, все ловко объяснил?.. А я, дура…
— Как не совестно тебе, Матвеевна! А уж если хочешь знать, выскажу: вечно мы такие, русские, дураки. Себя кормим, полмира кормим, а все прикидываемся дурачками-чудачками: мол, политика не для нашего ума-разума и высокие материи тоже… А высокие-то материи трудом человека создаются. Иные нашими плодами пользуются и все русских долбают. Мол, и такие они, и сякие. А посмотри!..
— Что верно, то верно, — будто обрадовалась мать. — У меня вон Тимок включит там эти всякие порой Би-Би-Си и «Свободы», так ум за разум заходит, что они о нас говорят…
— И этот разговор, Матвеевна, прямое отношение к тебе имеет, — сказал Нил Васильевич. — Вот письмо это. Объяснить-то я объяснил тебе, как, конечно, мог, да ведь ты сама не разобрала. Как могла не разобрать, как поверить могла, что в письме этом сказано? Пусть хоть на минуту, а поверила? Ты — человек уважаемый, в газетах о тебе пишут, люди на тебя равняются, в Кремле на пленуме о тебе говорили: «Пример, мол, брать надо с Марии Февралевой…» Вот она, будь неладна, русская душа!..
— И верно, опростоволосилась я, Нил Василич, — призналась мать. — Самой теперь совестно… Одного никак понять не могу, уж не обессудь. Кто же это письмо мог сочинить? Как он знает про Ваню, про все?..
— Так это проще простого, — сказал Нил Васильевич. — Я неделю назад точь-в-точь такое письмо в обкоме читал. Наш работник КГБ привез. В Старицкий район было прислано, бригадиру их лучшему, у которой муж в Венгрии погиб. Тоже из Западной Германии, только не из Франкфурта…
— Откуда же они про меня-то узнали?
— А вспомни-ка, Матвеевна, сколько за эти годы делегаций всяких и туристов у нас побывало. Что ты думаешь, среди них не встречаются люди с нечистой совестью? И не сердись на меня, Матвеевна, но прямо скажу, честно. Не письмо меня это огорчило, а то, что ты в Иване усомниться могла. Жили вместе, одной верой исповедованы были, сил не жалели во имя этой нашей веры. Значит, коли уж так, до конца верить в человека надо. И после его конца!
«Верно как говорит, — думал Тимка. — Верить надо… И Николай Иванович верил».