центры эмоционального восприятия.
Эффект сияния между тем возрос настолько, что на отдельные экземпляры трудно было смотреть, ломило в глазах. Вечерами, когда с записями в лабораторных журналах было покончено, Изюмов широко открывал окна, выключал свет и покойно устраивался в кресле напротив стеклянного ведра. Водная толща посудины ровно светилась теперь млечным светом, там и сям вспыхивали дрожащие звездочки, и тайные плески вплетались в городские отзвуки, бродящие по затемненной квартире.
Профессор пропускал долгие, задумчивые взгляды через оконный проем, посматривал и на расцветшее в сумерках ведро, пальцы его выстукивали на рукояти кресла октаву за октавой. Что происходит там, в этом тихом омуте, маленьком океане со своими течениями и вихрями? Еще вчера профессор мог твердо ответить: то-то и то, все по известным законам микробиологии. Но за последнее время в душу Изюмова вкралось ощущение, будто существование обитателей ведра наполнялось новым и секретным содержанием. И будто бы стоит только ему, Изюмову, подойти к ведру, все население его тотчас бросает свои главные дела и начинает заниматься чем угодно, только не тем, чем секунду назад.
Настораживало и поведение лабораторного кота Скальпеля. Был кот как кот, и вдруг словно подменили. Стал то и дело крутиться вокруг стеклянного ведра, что-то мурлыкать. А однажды из каких-то дальних подвалов приволок мышь и уложил возле самого ведра. Само собой, амебы тут же устроили роскошную пляску с фонтанами и родниками. Выгнув спину дугой, Скальпель пожирал взглядом бушующую картину новой стихии.
Инстинктом исследователя Изюмов чувствовал, что дальше медлить нельзя. Нужно действовать, пока ход событий окончательно не вышел из-под его контроля. И после случая с мышью профессор впервые распотрошил несколько радужных образцов, начав тем планомерное исследование внутренностей уникальной породы. Одних он просто резал на мелкие кусочки, добираясь до сокровенных центров амебной психики, других подвергал воздействию мощного арсенала современного лабораторного оборудования и отпускал обратно. Меченые образцы он крутил на быстрых центрифугах, вводил в радиоактивные лучи, помещал в атмосферу ядохимикатов и так далее. Его особо интересовал вопрос, в какую сторону пойдет развитие участков колонии, где поселялись меченые и отпущенные на волю образцы.
Он брал нужные особи пачками, обрабатывал соответствующим образом и пачками отпускал обратно.
И что же? Не успевали меченые экземпляры оказаться в своем обществе, как к ним подтаскивали какое-то полупрозрачное пятно, цепочка меченых медленно сквозила через него, и все следы действия лабораторного арсенала как рукой снимало.
Что мог поделать человек в условиях вольного или невольного, но столь упорного сопротивления? Другой бы на месте Изюмова махнул рукой: живите! Но профессор уже вошел во вкус единоборства, начатое требовало продолжения.
— Наука требует жертв, — сказал он однажды, на цыпочках подбираясь к ведру. Его правая рука сжимала ситечко для отлова образцов.
Да, он решил обезглавить стихийное движение сопротивления, разом изъяв из ведра самых ярких представителей им же взращенной фауны и флоры. Экономичными, отточенными за годы практики движениями он быстро осуществил план, и сверхтонкий скальпель уже готов был войти в розовое тело первого светляка, но тут произошло непредвиденное. Зашипев, свежеотловленный образец ярко, как лампочка на последнем накале, вспыхнул, и вслед за ним рванули остальные образцы. Едкий дымок коснулся ноздрей Изюмова. От великолепной, лучшей подборки светляков первой величины остались одни лишь тлеющие лохмотья.
Профессор испуганно обернулся к ведру. Почти слившееся с темнотой, оно стояло на прежнем месте, притушив огни до последнего. В его обманчивом спокойствии мнилось что-то угрожающее, карающее. Нервы профессора сдали, он вытер влажный лоб и, шумно задышав, шагнул к окну.
Далеко внизу, на тротуарах улицы, толпился вечерний народ — влекомые по своим траекториям точки. Там, на днище городского парникового лета, — мужчины, женщины, дети, продавцы мороженого, разносчики газет, пьющие газировку хозяйки с сумками, холостяки с пакетами в руках, рвущиеся на недозволенные сеансы подростки — с высоты профессорского этажа они теряли различия, точки, следующие по своим делам. Вон вспыхнул, замерцал огонек — кто-то сунул в рот сигарету, вон еще зачадил огонек, ни дать ни взять профессорская коллекция, зажигающая вечерние огни. Изюмов даже вздрогнул от этого сравнения. Он инстинктивно обернулся назад. Внутри ведра сиял тонкий пурпурный жгут: это амебы собрались в единую цепь, выписав литую, как вывеска крендельной, надпись:
«Немедленно покиньте помещение! Вы надоели!»
Первое, что бросилось в глаза Изюмову, когда на следующий вечер он отворил дверь лаборатории, — настежь распахнутое окно. Ведро, опрокинутое набок, лежало на подоконнике. Оно печально звенело под слабым напором косых струек дождя. Профессор бросился к подоконнику — да, все содержимое уже пролилось в дождевую воронку под окном. Профессор тихо двинулся к креслу. Он сдался.
В этот день Изюмова постигло еще одно разочарование. Лабораторный кот Скальпель бесследно сбежал.
А амебы? Какие сюрпризы преподнесет им новая судьба? Промчавшись по городским трубам, мимо глубоких канализационных колодцев, они вынырнут в каком-нибудь веселом ручейке, среди березовой прохлады или меж омутов и заводей, где медленно плещут налимы. А может, уйдут и в самые моря, океаны, где под вечно голубым небом пенится прибой, а ветра свежее самых свежих ветров большого города.
ТРАНЗИСТОР АРХИМЕДА
1. АРХИМЕД ЗАДАЕТ ЗАДАЧУ УЧЕНЫМ XX ВЕКА
Лаборатория расшифровки триплетного кода давно уже перешла на круглосуточный график. Она работает как «скорая помощь» — в любое время суток, хотя так называемой жизненной необходимости в этом нет никакой. Продукция лаборатории касается одного — прошлого, а разве можно чем-нибудь всерьез помочь Прошлому? Сожалениями не поможешь. Свершилось — и баста!
Однако что может волновать нас, как волнует прошлое? Разве что будущее. Настоящее же и так хорошо известно. Но будущее — оно за семью печатями, а прошлое, пожалуйста, на экранах лаборатории. Заходите в любое время суток, над входом плакат:
В три часа ночи, в семь утра заходи. На экранах вспыхивают видения. Триста лет назад, тысяча, пять тысяч…
Веками человеческие гены — хранители информации — автоматически зашифровывали эту наследственную информацию, запоминали происходящее и транспортировали новым поколениям все более тяжелый груз памяти. Триплетный код насыщался новыми точками-тире. Здесь, в лаборатории, клубок разматывался в обратную сторону, автоматически расшифровывался, и на экранах загорались отпечатки картин, прошедших перед глазами деда, прадеда, пра… пра… спускаясь по генеалогическому древу все ниже и ниже.
Погружение в прошлое. Оно как погружение батискафа в темные недра океана. Все сумрачней его картины, нарастает давление пространства, скоро ли дно? Но дна нет…
Один из прошловековых отпечатков особенно поразил воображение специалистов. Казалось бы, в снимке ничего грандиозного. Ни Помпеи, заливаемых лавой, ни конницы Чингисхана. На первый взгляд просто бытовая сцена. И однако, как только на сфероиде серебрящегося экрана туманно засиял кадр, зрители застыли, а с галерки, заполненной рядовыми, а потому малосдержанными любителями, донесся сдавленный полувыкрик: