ему не детские и кокетливые стишата про африканские горы и реки, а охальные песни с матюками и визгучими припевками… Она хихикнула нерешительно и, посмотрев на улыбающуюся тетю Машу, в следующий уже миг расхохоталась звонко и по–девчачьи бесшабашно, прогнувшись в спине и откинув далеко назад голову. Не удержавшись, со всего размаху рухнула на спину и снова зашлась в приступе смеха, не успевая вовремя глотнуть воздуху, как пять минут назад, когда плакала…
Отсмеявшись и вытерев слезы, она снова забралась на диван, прижалась к теплому боку Марии и вздохнула так, будто сбросила с себя некую тяжесть, потом проговорила тихо:
— Ну, вот, и сказала все, и так тому и быть… Это все правда, тетя Маша. Я ведь уже два года вот так живу, в ужасе этом… Только я не буду рассказывать, как так получилось, ладно?
— Ладно…А мама твоя знает?
— Нет, что вы! Она тоже думает, что я в университете учусь. И страшно гордится этим обстоятельством… Не могу же я ей правду сказать, гордыню ее поранить…
— Нет, Сашенька, неправда твоя, деточка, — гладя ее по голове, тихо проговорила Мария. — Это ты не мамкину гордыню боишься поранить, а свою…
— Да нет же, теть Маш…
— А ты послушай меня, Сашенька, что я тебе скажу. Это же ты не можешь к мамке приехать да сказать все, как есть, значит, и гордыня твоя, а не мамкина…
— Да я боюсь просто…
— А чего боишься–то? Что она любить тебя не будет? Ну, может, и не будет! Это уж кому какие силы на любовь–то даны. А в мамке твоей слепая любовь, видно, живет, и свои глазыньки еще не открыла… Ты ей прости! Не понимает она пока ничего, не может принять твоего плохого. Вот когда глазыньки у ее любви откроются, тогда и увидит, что плохое у дитенка – это ее собственное плохое и есть. А ты ей сама помочь должна и не бояться ничего! Иначе и у твоей любви глаза не откроются… Меня вот не испугалась же?
— Ну – вас! Это ж совсем другое дело… А к маме я пока все равно не поеду, не смогу. Сомневаюсь я, что вообще смогу ей объяснить что–то. Да и трудно мне. Как будто через что–то такое переступить надо…
— Как – через что? Через гордыню и надо! Это трудно, конечно. Понимаю…А только иначе никак нельзя! Иначе она и не разглядит никогда своего ребенка, так слепой и останется. Ты уж пожалей ее, деточка. Помоги ей…
— Да, тетя Маша. Обязательно помогу. Только не сейчас. Может, потом…
— Ну, потом так потом. А мать хотя бы в душе прости. Не виноватая она ни в чем – слепая просто… Я много лет уж на свете живу и на всяких матерей сполна нагляделась. Редко какая из них зрячей–то бывает… Ты вот что, Сашенька! Оставайся–ка ты у меня пока. А там видно будет. И начинай все с самого начала. Хочешь — в университет свой поступай, а не хочешь – так на работу какую иди…
— Спасибо вам, тетя Маша. Только экзамены в университет летом будут, а на работу меня не возьмут без прописки…
— Да боже мой! Что ж я тебя, не пропишу, что ли? Да завтра же и пойдем…
— Нет! Нет, что вы! Нельзя этого, нет…
— Чего ты так испугалась, Сашенька? Вот, опять задрожала… Чего это ты?
— Так вы же всего не знаете… Я и сказать вам ничего не могу… Нельзя вам меня прописывать! Никак нельзя! Этот Костик ваш… И Серега… Они… Они…
— Что, Сашенька?
— Да не могу я сказать, теть Маш! А только прописывать меня сюда никак нельзя! И вообще…Вы бы никого к себе пока не прописывали… Боюсь я за вас!
— А что? Думаешь, смерти моей ждать будут? Из–за квартиры искушаться? Так и будут, конечно. Знаю я… А только и мне помочь всем хочется, они ж мне свои, близкие… И Настену я с младенчества выпестовала, и Ниночке больно уж счастья бабского, смотрю, хочется, и Костик не у дела до сих пор мыкается и злится от этого. Все я про всех понимаю, Сашенька, и всех мне жалко. И даже Славика жалко, хоть и не люблю я его, прости меня, Господи, и ты, Бориска, прости за своего племянника…А только, знаешь, приму я твой совет, деточка, и в самом деле приму. Никого здесь прописывать не буду. И пусть меня простят мои близкие! Потому как они какую–никакую, а жизнь свою живут. А тебе ее сначала начинать надо.
— Что это вы задумали, тетя Маша? Не понимаю… Говорю вам – нельзя меня здесь прописывать…
— А здесь я и не буду. Я эти хоромы обменяю на скромную квартирку, там мы с тобой вдвоем и проживем. А на деньги от обмена тебя и в университете выучу, и в люди выведу. Ну, что, согласишься жить со старухой под одной крышей, иль не захочешь?
— Да что вы такое говорите, тетя Маша! Не соглашусь… Что вы! С вами так хорошо, вы ж мне как подруга… Только не верится, что так все получится, как в сказке. Или как в кино… Не бывает так…
— Бывает, деточка. Все бывает. Ты ведь хочешь, чтоб так было?
— Хочу…
— Значит, и будет. Ой, Саш, а что это у нас со временем? Неуж два часа ночи? Давно спать пора, а мы с тобой и разносолы для поминок Борискиных не обсудили и списков для магазина не написали… Опять я половину продуктов забуду купить, балда старая! Давай–ка спать ложись, а утречком встанем пораньше да хозяйством с тобой и займемся!
— Теть Маш, а ведь завтра утром сюда Костик заявится…
— Так и пусть заявится! А ты на него – ноль внимания. Некогда, мол, тебе, и все тут! Не бойся ничего больше, Сашенька…
Мария долго не могла уснуть. Сердце болело. Сильно очень. Ворочалась в постели с боку на бок, все думала да прикидывала в голове, превозмогая резкую боль, как бы ей половчее да побыстрее обернуться с обменом этим, да как объяснить решение свое Настене да Ниночке, да Славику еще… Не поймут они ее, конечно. Сердиться будут. Потом решила — да ничего, пусть. А Костика она завтра вообще за дверь выставит. Тоже – пусть. Ишь чего удумал… Плохо только, сердце никак не успокоится — то колотится, чуть из груди только не выскакивает, то замирает совсем. Нельзя ей болеть–то сейчас. Никак нельзя…
А Саша спала так крепко и сладко, как не спала вот уже два года, с той самой ночи в поезде, когда украли у нее сумку с документами. Снилась ей довольная ею мама, и хорошо снилась, радостно так – тоже впервые за два года…
А Нина этой ночью вообще не спала. Не пыталась даже и лечь. А зачем — все равно бы заснуть не смогла… Сидела на своем до боли комфортном диване, надиралась в одиночку шампанским да оплакивала свой исчезающий, уплывающий из–под ног, да и из–под рук тоже уютный мир, свое уходящее беззаботное бытие – что там с ней дальше будет, неизвестно…
Гошка ушел из дома еще с вечера, хлопнув от души тяжелым монолитом двери так, что дрожь прошла по всем стенам и завалилось отчаянно на пол, разбилось в мелкие осколки большое зеркало в прихожей – плохая, говорят, примета. Только куда уж хуже–то. Надо же, а она и не ожидала от него таких крутых эмоций, Костик–то прав оказался… Так и стоит теперь все это зверство перед глазами…
— …Нин, неужели это все может быть правдой? – трагическим шепотом спрашивал Гоша в который уже раз, подходя вплотную к дивану. – Неужели ты меня так мерзко обманывала? А я, дурак, думал, что ты меня любишь… Во идиот, ага? Думал, если свалю от тебя, то страдать заставлю… А ты…
— Ну что я, Гош? Что я? Ты же последние пять лет во мне женщину вообще перестал видеть! Разве не так?
— Так это… Я ж работаю, сама знаешь…
— Ну да. На девочек у тебя всегда время есть.
— Да при чем тут девочки?! Ты что? Они у всех есть, девочки эти, они мне вообще по статусу положены. А только я б тебя никогда не бросил, Нин! Рука бы не поднялась. Не знаю, почему. Может, потому, что уверен был в тебе, как в китайской стене.Детей бы на стороне родил – это да! А от тебя бы никогда не ушел. А ты…
— Господи, опять! Да что я, Гош? Железная, что ли? Мне же тоже любви хочется, как и тебе, между прочим! А решил уходить – так и уходи! Не заплачу…
— Не–е–т, дорогая… — подскочил снова к дивану Гоша, скривил злобно и без того некрасивые губы,