отдельный, наверняка целиком воображенный, придуманный от начала до конца. Именно этот, сочиненный рассказ Лешка любил больше всех других и повторял его нам многократно, каждый раз с особым нажимом и смаком подчеркивая то одну, то другую подробность. Речь в рассказе шла о прекрасной контролерше, которая высаживает на маленькой станции безбилетного и безденежного солдата, но не для того, чтобы его оштрафовать, а, напротив, чтобы привести его к себе домой, помыть, накормить, напоить коньяком, дать чистую рубаху и новые штаны и затем ему, чистому, сытому и пьяному, предложить свою чистую и нежную любовь. Именно так и говорилось во всех вариантах: «Пиридлагаю, говорит, тибе свою любови, очен ты мине понрравился!» После этого шли три дня сладкой жизни, затем грустное расставание с обещаниями и слезами. «И больше я ее никагда ни видел и станцию — какая-такая — ни помню!» — торжествующе заканчивал он.
«Как же ты станцию не запомнил, — сокрушались мы. — Что, трудно запомнить? Приехал бы, может, еще разок…» — «А зачим? — отвечал он с деланной беспечностью. — Ни одна баба на свете, многа женщын — ни горюй, ни пропадем!..»
Но к чему же я вспомнил сейчас эти Лешкины истории?
Я шел вдоль забора, пьянел от жары и сирени и от собственных своих воспаленных мыслей, слушал мягкий и мелодичный, невозможно женский ее голос: «Обнимет, поцелует, обнимет, поцелует…» — и чувствовал, как плечи мои ломит от напряжения, как губы мои сухи и мертвы, и нет слюны облизать их, ладони же так влажны от пота, что противно нести их рядом с собственным телом, я шел и думал устало: «Хорошо бы… Хорошо бы, но не сейчас. Потом, потом…»
Словом, я не встретился с долгожданной своей Тамарой вовсе не из-за истории с другой женщиной, а как раз по той же самой причине, по какой эта история не произошла.
Это только на бумаге все выглядит закономерно и даже порой неотвратимо. Сказал «А» — скажи «Б»…
«А» я как-то еще произнес, этому помогли обстоятельства. Но «Б» из него вовсе не вытекало, это «Б» еще нужно было организовывать, подготавливать для него условия и затем заниматься его производством, создавать этот новый звук, это действие… Ни на что подобное я не был способен, я не был человеком действия.
Я мог бы, если бы захотел, поймать себя на том, что и тогда, уезжая из лагеря, радовался не только приближению к ней, как конечному результату, но и непосредственно самому удалению: оно избавляло меня от необходимости действовать. И не Бог знает что разумею я под этим словом, а любой необязательный, не вынужденный поступок.
Я не пошел к ней в первый день после ее приезда, не пошел во второй, не пошел в третий — все отодвигал по разным причинам, а затем уже как-то привык
И только потом-потом, через годы, убедился я в мудрости Высших сил, никогда не шедших на поводу у бредовых моих желаний, но всему в моей жизни находивших должное место и время…
3
Яков вернулся, и все пошло по-прежнему. Целую неделю у нас был праздник, приезжали родственники и друзья, поздравляли, слушали рассказы, пили и ели.
— Ну, Ройтман, — говорил Абрам Петрович, — так вам и надо. Теперь наконец вы будете ценить, как готовит ваша жена!
И он выразительно смотрел на маму.
— Абраша! — ловила его взгляд Мария Иосифовна. — Тебе бы это все равно не помогло, тут бессильны любые тюрьмы.
— Ну-ну, дружок, не преувеличивай, я-то тебе цену знаю…
И он демонстративно целовал ей руку.
— И все-таки, — продолжала она, — мне кажется, ты завидуешь Ройтману…
— Не дай Бог! — вставлял Яков, ничего не понимая. — Не дай Бог! Врагу не пожелаю!
Они переглядывались и начинали смеяться, он подхватывал, мама тоже вступала, чтоб не портить компании, и так они смеялись, все четверо, каждый о своем.
Однако рассказы его о тюрьме производили сильное впечатление. Нам и теперь ведь только кажется, что «всем все давно известно», на самом деле — не все и не всем. Каждый вращается в замкнутом пространстве и плохо представляет себе, что делается в соседнем слое. Тогда же, более двадцати лет назад, круг осведомленных (считая осведомителей) был уже во много раз, и мы-то уж в него никак не попадали. Те картины, что рисовал он тогда перед нами хромающим своим и гнусавым голосом, казались чистой фантастикой. Но он никогда не врал, это было известно — то ли воображения у него не хватало, то ли правдивость на самом деле входила в его понятие о кодексе чести, — всему, что он рассказывал, можно было верить на сто процентов. Все испытания: и стоячие боксы, и парилку в тулупе, и стоваттную лампу в глаза, и соседей-бандюг, и битье, и угрозы — все он выдержал стойко, ни в чем не сознался, это было тоже известно доподлинно, иначе бы и не удалось его вызволить. И все-таки самая удивительная новость касалась не его самого и не тюрем вообще, а совсем, совсем иного события.
— Я вам скажу одну вещь, я вам скажу, — почти прошептал он, оглянувшись на дверь, — в тюрьме об этом все говорят, но вы не поверите. Этих врачей, что посадили в январе («Да-да-да!» — уже заводился мой дядя), врачей, что посадили в январе, — так они невиновны!
Я хорошо запомнил, как начинался этот страшный день. Дядя Леша Попов (царствие ему небесное, через месяц умер от лейкемии) постучался к нам в дверь, чего раньше никогда не делал, и, не дождавшись ответа, вошел в комнату, что тем более было совершенно необычно. Его серые в полоску холщовые штаны были заправлены в сапоги, ремень с армейской звездой сполз под набухший, нездоровый живот, в руках он держал развернутую газету.
— Читали? — спросил он без всякого предисловия. — Ваших-то все-таки разоблачили! («Кого? Что?» — вскочила со стула мама.) Ишь они что сделать-то хотели, ваши-то — всех хотели убить. Хитрые, ничего не скажешь. Ну и наши тоже не промах, раскусили. Ну, правда, — продолжал он невозмутимо под маминым, слезами наполненным взглядом, — кое-кого они все же успели. Но энто им, конечно, зачтется. Хотя тех, конечно, не вернешь. Но зато уж энтим покажут. Теперь-то вам все, теперь вам крышка, энто уж ясное дело. Так оно и выходит, сколько волка ни корми…
— Леша, что там, что случилось? — выдавила наконец мама.
— Да ну? Не читала? Ну вот, все читали, а тут… Сапожник, как говорится, и без энтого… На, почитай, потом вернешь.
Повернулся и вышел.
Сколько мы просидели над этой газетой? Сколько раз прочли от начала до конца, от середины — в обе стороны. Каждое слово — как лед за воротник.
— Господи! — стонала мама. — Что теперь с нами будет! И ведь все такие знаменитые, все обеспеченные, все как сыр в масле катались. Господи, ну чего им еще не хватало? Из-за них, из-за таких, как они, только из-за них все наши несчастья!..
Я учился тогда во вторую смену, успел еще напереживаться дома, кое-как сделал уроки и поплелся…
4
Но тут, я чувствую, начинается как бы бег по кругу. Я наступаю на собственные следы. Лагерь или школа — какая разница! Повтор же — далеко не всегда рефрен, это звание надо еще заработать. И я с