оцинкованным железом. Надо было упереться в него животом, перегнуться и вытянуться вперед, и толкать и подсовывать пакеты и свертки, и протискивать их в глубину окна, пока хватало кончиков пальцев.
Показалось мне в эти дни, что и мама тоже не столько всерьез сочувствует Якову, сколько честно и добросовестно выполняет свой долг. У меня же и долга никакого не было, никакой между нами не было связи, не было — и вдруг она обнаружилась.
Посадили не только его одного, загремело все руководство артели, а среди остальных также и Яшка, Ривин чудаковатый муж. В пионерских лагерях еще не кончилась вторая смена, а танцы у Ривы прекратились, и уже навсегда.
6
Не могу сказать, что я жил
Друг мой Ромка выслушал меня с интересом, посерьезнел, даже чуть-чуть помолчал, но от похлопываний по плечу все же не отказался. Это так уже было заведено, наши роли раз и навсегда расписаны, нарушать тут тоже не полагалось. «Все ясно, — сказал он, — я тебя понимаю. Но знаешь — плюнь. Мало ли баб по улицам ходит. (Он уже уверенно говорил „баб“.) Хочешь, пойдем на веранду, подцепишь чувиху, в тыщу раз лучше твоей… (черт дернул меня сказать ему имя!)».
Почему-то я легко его словам поверил и так и представлял себе танцверанду, где не был еще ни разу: волшебная музыка, полумрак и целая толпа приветливых девушек, каждая из которых ну не в тыщу раз, но что-то вроде Тамары. С такой, другой Тамарой я готов был ей изменить.
Полумрака не было, ярко светили огромные лампы, обнажая мою растерянность и беззащитность. Волшебную музыку изображал один пожилой аккордеонист — по средам у оркестра бывал выходной, сегодня была среда. Я сразу вспомнил пионерский лагерь, не Тамару, а так вообще лагерь, во всей его для меня совокупной прелести. Запахло общей столовой, хлебными шариками в супе. «Это чей там?..»
Полной свободы тогда еще тоже не было. На один
Понемногу я осматривался. Наврал мне Ромка. Ничего похожего на… известное нам лицо не наблюдалось. Попадались изредка симпатичные, но и к ним не испытывал я никакого чувства. Впрочем, все они были уже заняты, все, что было достойно хоть какого-то внимания, было этим вниманием окружено. И заботой — чтобы не увели. Ромка, впрочем, нашел себе нечто приличное и ходил вокруг этой своей находки и тоже лелеял ее и берег. Я же танцевал с какой-то дурнушкой, даже с двумя, такое разнообразие, и каждой застенчиво врал, что учусь в институте. Поверить этому было нельзя, они и не верили. Они стояли, прижимаясь друг к дружке, держась под ручки, и разговаривали непрерывно, жестикулируя и артикулируя, так что со стороны могло показаться, будто им никто другой и не нужен, будто и пришли они сюда специально, чтобы встретиться и вдоволь наговориться. Я вставлял порой незначащее слово, не умнее и не глупее ихних, но они делали вид, что не слышат, смотрели исключительно друг на друга и даже если замолкали, прислушиваясь, и даже если хихикали на что-то, имеющее вроде бы быть остроумным, то и это как бы в ответ друг другу, на какие-то свои, а не мои слова…
Одна была потемней и повыше, коротко стриженная, с крупными веснушками, сплошь покрывавшими невыразительное лицо, худую шею, длинные руки. Другая, посветлей, пополней и пониже, несла на спине своей длинную косу, но даже коса ее не украшала, казалась отдельной и лишней.
Я танцевал иногда то с одной, то с другой, а больше стоял, переминался, участвовал, ждал, когда эта мука кончится. Наконец аккордеон надежно умолк и толпа ринулась вон из клетки. Я успел помахать рукой Ромке, заботливо склоненному к своей, добытой, но урвавшему все же миг, чтоб взглянуть в мою сторону. Мы прошли втроем по темному парку к выходу: они — прижавшись, под ручку, я — в стороне. Тротуары блестели. Пока мы топтались на пыльных досках, здесь, в открытом мире, прошел дождь. Посвежело. Ничего не хотелось. Домой, спать…
И я раскрыл уже было рот для прощания, но тут же закрыл — и вовремя. Странное слово, очень важное для меня сочетание звуков начало вдруг выплывать из дурацкого их щебетания. О чем они говорили? О девчачьих своих делах, о каком-то дешевом и красивом платье, фасон которого надо взять…
— У какой Карелиной? — спросил я, дрожа от холода. — У Тамарки Карелиной? (Никогда, даже мысленно не называл я ее Тамаркой, но здесь животом почувствовал уместность.)
— У Тамарки, — удивилась полная. — А ты ее знаешь?
— Х-хо! — сказал я. — Конечно, знаю, мы же с ней в лагере… (Дурак, а институт? Но уже это было неважно.) А вы живете с ней или учитесь?
— Маринка, — она кивнула на подружку, — Маринка живет с ней в одном доме.
— Где, где, в каком доме?!.
Очень зло посмотрела на меня Марина, и я не обиделся, а в первый раз ее пожалел.
— Ишь ты, в каком! Будешь много знать — скоро состаришься.
«Умница!» — усмехнулся я про себя, а вслух сказал:
— Да это я так. Я знаю, где. Напротив кладбища, верно?
— Верно, — сказала Марина, отвернувшись в сторону. — Если знаешь, так и нечего дурака валять…
«Напротив» означало для меня: с другой стороны. Там я и предполагал искать, если бы когда-нибудь всерьез решился. Мое счастье, что не пришлось этого делать, потому что дом, где жила Тамара, находился не напротив, а
Знал ли я, видел ли его прежде? Господи, да тысячу раз! Это был длинный двухэтажный барак, топырившийся множеством разнотипных крылечек. Квартиры там были с отдельными входами, небольшие. Каждая — на две-три семьи.
— Ну вот, — сказала Марина, — вот мое крыльцо.
Мы были одни. Толстая наша коса юркнула десять минут назад в подъезд пятиэтажного на Потемкинской. Эти последние десять минут были мучительны для нас обоих. Мы шли рядом, то касаясь друг друга локтями, то расходясь далеко в стороны. Она напевала, я бормотал, ворошил в мозгу все известные мне интонации и, назначив себе наиболее, как казалось, надежную, разворачивал жиденький диалог на ближайшую и естественнейшую тему: не страшно ли жить возле кладбища. Я открывал рот, я закрывал рот, я слушал ответ с бесконечным вниманием, я мычал, вспоминая веселые шуточки о покойниках, и от этих шуточек тошнило меня, как от английской соли, и вот я говорил уже почти беззвучно, так что она по нескольку раз переспрашивала, но это было как раз хорошо, потому что на это уходило время, а оно шло