Когда, простившись со стариком, все вышли на улицу и закрылась дверь, Петрович, оглянувшись на окно и убедившись, что Савватей не смотрит, поманил всех за собой. В сторонке от избы пасечника был врыт в землю погребок-омшаник, куда на зиму прятали улья. Петрович зажег фонарик. Острый белый луч пронзил сыроватую, пропахшую прополисом мглу и высветил ряды полок, уходящих вдаль. У входа белел прислоненный к стене гроб. Возле стояли аккуратно остроганные тесины еще не собранной крышки.
— Себе жилплощадь готовит, — сказал Петрович.
Шутка не вышла. Ответом на нее было неловкое молчание. Почему-то на цыпочках поднялись по ступенькам, погрузились на своего «козла», да так и промолчали, пока дорога не вывела машину на взгорбок, с которого открылся вид на обильные и пестрые огни молодого города Дивно-ярска.
2
В один из тех студеных и ясных дней, когда леса одеваются мохнатым, сверкающим инеем, на столичном аэродроме приземлился воздушный корабль, прилетевший из Сибири. Пассажиры долго выходили по двум трапам из его брюха, казавшегося бездонным. Это были разные люди: командировочные, отпускники, летевшие на юг догонять лето, возвращавшиеся в Москву туристы. Была среди них молодая мать с ребятишками, один из которых сидел на руках, а другой шел, держась за ее юбку. Военный — должно быть, сын — вел под руку совсем ветхонькую старушку, и какой-то человек артистической внешности в широкополой шляпе и галстуке-бабочке, которого друзья в Старосибирском порту доставили в самолет, по определению бортпроводницы, «в полужидком состоянии», сходил с трапа, с трудом переставляя как бы негнущиеся ноги.
Самолет вылетел в шесть утра. Он пробыл в воздухе семь часов, и вот сейчас, когда часы в Москве показывали всего семь тридцать и солнце еще только выкатывалось из-за сверкавшего белизной перелеска, перелет по одной из самых длинных авиатрасс мира был уже завершен. Старушка, ахая, выговаривала сыну-офицеру за то, что, вылетая, он забыл выключить в уборной свет. Молодой отец, встретивший жену и ребятишек, совал им конфеты «Мишка косолапый». Двое военных в ожидании, когда подвезут чемоданы, побежали за свежими газетами, а человек с бантиком после трагического раздумья, подняв палец, многозначительно произнес «эрго» и той же поступью Каменного гостя стал подниматься в ресторан.
Только один пассажир, вступив на бетонные плиты аэродрома, не мог скрыть волнения. Он остановился возле алюминиевых поручней трапа и, рассеянно держась за один из них, жадно осматривал все вокруг: ряды советских и иностранных самолетов, выстроившихся вдоль бетонных дорожек, маленькие, похожие на сосиски электропоезда, подвозившие пассажиров на посадку, знакомое, но будто бы уменьшившееся в размерах здание аэровокзала, даже кромку заиндевелого леска, розовевшую за оградой.
— Что с вами, товарищ? — участливо поинтересовалась одна из проводниц, сходившая с трапа уже со своим походным чемоданчиком. — Может быть, вам худо?
Пассажир — высокий, кряжистый, бородатый человек, в офицерской шинели и папахе, без погон и знаков различия, — посмотрел на нее голубыми глазами и улыбнулся так, что в русых зарослях сверкнули два ряда белых зубов.
— Нет, мне хорошо. Мне очень хорошо, девушка. — И, по-военному козырнув ей, напра-вился в аэровокзал, неся в руках новенький, пузатый, перепоясанный ремнями портфель, составлявший, как видно, весь его багаж.
Странное, противоречивое чувство испытывал Павел Васильевич Дюжев тут, на московской земле, где он рос, учился, вступил в комсомол, потом в партию. Он радовался: снова дома — и волновался, не зная, как этот дом его встретит. Тянуло скорее позвонить друзьям, знакомым. Томила неизвестность: как-то они примут не прежнего Павлуху Дюжева, весельчака, певуна, уверенного человека, смелыми большими шагами входившего когда-то в гидротехникум, получившего в первые же годы работы несколько авторских свидетельств, женившегося на самой красивой и умной девушке своей компании, а его, сегодняшнего, побывавшего «там», долго пропадавшего потом неизвестно где; его, бородатого, усталого, еще только нащупывающего дорогу, возвращающую в настоящую жизнь.
И еще беспокоил намек, сделанный Вячеславом Ананьевичем Петиным. Перед отлетом Дюжев заходил к нему по делу. Смотря как бы сквозь посетителя, пожимая ему руку, желая ему доброго пути, тот, едва заметно улыбаясь, доброжелательным тоном предостерег:
— Там не далекая периферия, где Литвинов царь и бог. У Москвы хорошая память. Однажды скомпрометированный проект может встретить там весьма влиятельных и сильных противников. Дружески советую приготовиться ко всему…
Что означали эти слова? Неужели этот человек будет продолжать его преследовать? Во имя чего? Зачем? Ведь Дюжев никогда и никому на строительстве не говорил, что ложные показания, данные, может быть, по ошибке, а вернее всего, по инерции времени и испортившие ему жизнь, сделал именно Петин. Зачем ему об этом вспоминать? Сама обстановка, при которой могли происходить такие вещи, разоблачена, сурово раскритикована. Выросли новые поколения гидротехников, которые ничего и не слышали о трагическом происшествии случившемся когда-то на одной из крупнейших рек страны. Разве Петину выгодно ворошить прошлое? К чему? И все-таки против воли снова и снова приходили на память слова старого Савва-тея: «Кто кого обидит, тот того и ненавидит…»
Одетые инеем подмосковные леса, широкое шоссе, огромные деревянные грибы — белые, подосиновики, подберезовики, — стоящие на заиндевевших опушках и указывающие москвичам, где какие водятся тут летом грибы, и этот новый, не виданный еще Дюжевым пригород, возникший сразу, без окраин, за извилиной какого-то ручья, все эти незнакомые ему, старому москвичу, улицы, огромные дома, витрины магазинов и даже самые вывески «Кинолюбитель», «Изотопы», «Пчелы», — вся эта новая, незнакомая Москва так захватила его. Он даже жалел, что автобус идет слишком быстро и трудно что-нибудь рассмотреть.
Но и старой Москвы он не узнал: за незнакомым мостом проплыл тоже незнакомый спортивный комплекс. Только колокольни и купола Новодевичьего монастыря, неизменно поднимавшего свои золоченые кресты в серое, закопченное небо, подсказали ему, что это знаменитые Лужники. Но Большая Пироговская осталась прежней, заиндевевшие тополи закрывали старые здания. Великий хирург сидел в кресле в той же стремительно-вопрошающей позе, будто спрашивая будущие поколения медиков: «Ну-с, молодые люди, а вы что полезного откроете?» Автобус несся на прежней скорости, но теперь Дюжеву казалось, что мотор еле тянет. За забором перед хирургической клиникой он даже успел разглядеть скамью, на которой он в студеный январский вечер ожидал, пока Ольга окончит свою первую операцию.
Ольга… Да, Ольга и сейчас$7
Гостиница «Москва» тоже не изменилась. Телеграмма Толькидляваса была получена, номер забронирован. Дежурный администратор — молодой человек с головой, как бы рассеченной пополам ровным пробором, вручая ключ, поинтересовался:
— Ну как там у вас в Дивноярске? Неужели скоро перекроете Онь? — И улыбнулся. — Следим, следим, как же! Оньстрой у всех на виду. — И добавил доверительно: — Номеров у нас нет: сплошь конференция, но для Оньстроя…
В научно-исследовательском институте, куда Дюжев явился в полдень, марка великого строительства сработала также безотказно. Здесь о прилете инженера Дюжева тоже знали. Уже было приказано провести его прямо к директору. Тут, в большом, облицованном дубовыми панелями кабинете, где каждый карандашик, каждая резинка на огромном письменном столе знали свое место, Дюжев встретил первого человека из своего прошлого. Директор института был его однокашник. Дюжев помнил его неторопливым, рассудительным, усердным парнем. Звезд с неба, как говорится, не хватал, но был неизменно дисциплинирован, внимателен, отличался старанием и с курса на курс переходил с хорошими отметками. Он располнел, облысел, в голосе зазвучали властные нотки, но из юности он, должно быть, принес и в этот кабинет свою добропорядочность, ровный ритм жизни.
— Здравствуйте, Павел Васильевич, — произнес он несколько в нос, явно стараясь подавить в себе любопытство и не разглядывать посетителя. — Рад снова вас видеть. Товарищ Литвинов о вас уже звонил,