— Это лоцманы. Проведет через Буйный судно — и автограф оставит… С давних времен. А ну, смотри, Дина свет Васильевна, вон туда, где деревцо.
Иные надписи можно было разобрать. На скале, на которую указывал толстый, короткий палец, славянской вязью значилось: «Евтихий Раков, Казенный караван». И дата: «1780». А ниже, совсем над дорогой, современным «стенгазетным» шрифтом было убористо размещено между двумя трещинами: «Алексей Раков. Шесть катеров» — и тоже дата: «Май. 1958 год». Значились поблизости и еще какие-то Раковы. Но Дина смотрела на эту нижнюю, написанную «стенгазетными» буквами.
Раков! Алексей Раков! Ведь, кажется, именно так звали старого капитана, из-за нераспорядительности которого они чуть было все не погибли на горящем «Ермаке». Вспомнила вчерашний разговор с мужем и, удивленная, спросила:
— Неужели это тот самый горе-капитан?
— Правильно, — хохотнул Литвинов, потирая руки. — Он же из здешних, из коренных лоцманов. Вон откуда. — Короткий палец указал на верхнюю надпись. — Вон от кого род ведет… Специальный самолет за ним посылал, чтобы протащил наши суда через Буйный на нижний бьеф… Ух, мастерище! Нам вот с этого места глядеть страшно было, а он — одно, другое, третье, пятое… И без отдыха… Вон там боец, Лопата называется, видишь, плоский, как зуб. Мой катер на него поволокло. Ну, думаю, — в щепки. А ведь и его провел…
— Как же тут проведешь? — Дина вопросительно смотрела на Литвинова. Может, он шутит над ней? С него станется. Онь, вспоротая бивнями бойцов, неслась с такой бешеной быстротой, что кружилась голова. — Федор Григорьевич, вы надо мной смеетесь? Да?.. Разве тут можно судно провести?
— Мы с тобой ореховой скорлупы не проведем, а сибирские лоцманы проводят. Ходы меж бойцов знают, повороты потока чувствуют. Этот Раков провел последнее судно, сошел на берег, сел вон на тот камень и с час отдыхал. Выглядел, будто со смертного одра. Потом потребовал грузовик, чтобы его с людьми домой, в Дивноярское, отвезли. Там у него сестра-старуха уж баню натопила. Попарился вместе с рулевым и боцманом, тоже здешними, с Дивноярья. Литр спирта втроем выпили и завалились на печь. А утром проснулись люди, глядят — вот эта надпись. А дружки тю-тю, в Старосибирск улетели. Благодарность вслед им почтой пересылать пришлось. Вот, милая моя, какая штука… Так ведь, Петрович?
— Рихтих, — подтвердил тот, смешно выговорив немецкое слово. — Мне этот самый басило-капитан тут недалеко в тайге речку показал, вшивая речушка, переплюнуть можно, только несется, как настеганная, по камням… В ней омутки, так не поверите — хариусы в них с бою на муху берут.
— А что-то не кормишь меня хариусами?
— У вас половишь! Часто вы мне выходныето даете?
А машина неслась по дороге, так хорошо запомнившейся Дине. Иней изменил цвета, но всетаки узнала она и ключик, из которого пила воду, и поворот, где тогда подобрали Надточиева, и поле, где встретился бородатый механик. Только вместо вихрастого мальчишки-паромщика у мотора сидела старая, закутанная в шаль тетка и вязала кофту. Предоставив Петровичу самому устанавливать и укреплять на мостках машину, она запустила слабенький, перхающий мотор.
— Ты чего тут за русалку работаешь? — спросил Литвинов, беря у нее из рук руль.
— …А водяные-та все за рекой, Федор Григорьевич, и Петьшу-паромщика туда снарядили. Мороз-та, вон он как к нам подкрался, а в поле еще столько-та гектаров не кошено… Зря едешь, село-та, как есть, все пустое.
— К Иннокентию Савватеичу мы.
— Ну разве что председатель, и то навряд. Трещала, правда, два раза его моторка… А ос-тальные-та все чем свет на поля подались.
Действительно, Кряжое будто вымерло. Лишь за заборами брехали вслед машине псы, да за оградой яслей гуляла стайка ребятишек. На строительстве клуба тоже никого не было, но цепкий глаз Литвинова заметил на вершине сруба несколько свежих венцов, а золотые стружки лежали даже поверх инея. «Строит-таки, чалдон проклятый!» И решил, увидев председателя, сразу же положить перед ним письмо и начать разговор начистоту: твоя, Савватеич, затея?
Но и дом председателя был тих. На стук никто не отозвался. Дина вспомнила, куда здесь прячут металлический стерженек, подымающий щеколду. Звякнуло кольцо, и, пройдя на мощеный двор, на дощатом помосте которого по инею отпечаталось множество следов, приезжие поднялись в избу. Оглушительно громко тикали часы. То стихая, то припуская с новой силой, орал стоящий на подоконнике телефон.
Литвинов поднял трубку, и оттуда сразу вырвался сердитый голос.
— Нет, Иннокентия Савватеича нету, — ответил гость. — В поле, все в поле. Говорит посторонний. — Голос так и рвался из трубки. — Посторонних людей в Советской стране не бывает? К сожалению, еще бывают. Еще частенько бывают, а вот быть их не должно, это верно… Кто тут философствует? А Литвинов философствует. Плохо ты, секретарь райкома, кадры свои изучаешь, даже члена своего бюро не признал. Говорю: Литвинов, вот кто… А я тебя, Николай Кузьмич, по голосу сразу угадал. Голос у тебя звонкий. И чего тебе надо, знаю. Успокойся: все в поле. Где? Да уж, наверно, там, где надо… Постой, вот тут записка какая-то лежит. Дайте-ка записку. — И он прочел в трубку: — «Павел Васильевич, два раза заскакивал в село и не застал тебя. Гони скорей свою ремонтную лайбу к Медвежьему Ложку. Стоят двойка, шестерка и семерка. Подшипники. Перехожу к отцу на пасеку. В случае чего, гони Ваныпу туда… Мороз проклятый». Нет, не подписано. Да разве по стилю-то не узнаешь?
Литвинов помолчал, повертел записку и добавил:
— Это он вперед свой «НП» вынес. Я за ним туда поеду, что передать? Зачем еду-то, а? — Синие глазки Литвинова хитро сощурились. — Пельмени, секретарь, я страсть люблю, а где же тут лучше пельмени, как не у моего дружка? Ну, будь жив! — И, подмигнув, он осторожно положил трубку и пояснил Дине: — Интересуется, зачем мы едем… А?
11
Пасека колхоза «Красный пахарь», куда по травянистой, поросшей узловатыми корнями дороге Петрович доставил путников, располагалась на просторной, окруженной тайгою поляне. Разноцветные пчелиные домики, еще не убранные, были расставлены, как шашки на доске. В углу поляны, у опушки, виднелась избушка, рядом с которой горбился пологий холмик омшаника. У навеса, пристроенного к избе, стоял худой старик и, закрываясь ладонью от солнца, смотрел в сторону приближавшейся машины. У его ног лежала лохматая собака. Заворчав, она бросилась было навстречу, но, остановленная окриком, вернулась, улеглась на прежнее место, подозрительно поглядывая на вылезавших из машины людей.
Пасечник остался у верстака. Длинные, еще темные, но наполовину уже разбавленные сединой волосы были перехвачены по лбу ремешком. В руках он держал рубанок, а вокруг, как мыльная пена, вздымались стружки. Прихрамывая, двинулся он навстречу гостям.
— Кто приехал-та, Федор Григорьев, мил человек! А я слышу, мотор шелестит, говорю Рексу: кого же это бог несет?
— Не забыл, Савватей Макеич? — Литвинов тряхнул сухую, жесткую, еще сильную руку пасечника. — Помнишь, как вместе в тайге бедовали в буран? Кабы не ты…
— Ох, плохо я штой-то нонешнее помню. Сколько их, буранов, через меня перенесло! Вот про мирное-та время или про гражданскую — помню. И как Колчака под лед пускали — помню. А вот на нонешнее — решето память.
Но память, как видно, была не так уж плоха. Пасечник неприязненно покосился на Петровича, подходившего к нему с заметным смущением.
— А ты, Васисдас, еще катаешься?
— Чего мне не кататься, моя профессия такая — кататься.
— А то, что в старое время таких, как ты, до чужих баб хватов, мужья скопом, как конокрада, забивали.
— За что же меня бить, я человек общественно полезный и… — покосившись на Дину, он что-то в