Хотя день этот минул уже давно, Федор Григорьевич Литвинов помнил ощущение беспомощного недоумения, когда, придя в себя, он вдруг увидел над головой сложенный из толстых, грубо отесанных бревен потолок, проконопаченный клочьями седого болотного мха. Мелькнула мысль: «Куда же меня черт занес!» — и он сделал движение, чтобы, сбросив одеяло, соскочить с постели. Но тут будто током пронзила его острая боль. Тело стало влажным и как бы ватным. Сильные женские руки, протянувшиеся откуда-то от изголовья, подхватили и осторожно опустили его голову на подушку. Знакомый голос произнес:
— Федор Григорьевич, вам нельзя двигаться.
Тут все вспомнилось. Догадался: его принесли на охотничий станок. Попробовал весело спросить: «Кто же это мною командует?» — и поразился, как слаб и тих был голос.
— Это я, Василиса. — Девушка обошла кровать, встала в ногах. На фоне узенького, прорезанного в двух бревнах оконца обрисовалась ее сильная, стройная фигура. — Вам велено лежать неподвижно на спине. Разговаривать нельзя.
— Кем велено?
— Врачами по радио… Сейчас на дворе пуржит. — Она махнула рукой в сторону грубо сколоченной двери, которую встряхивал, будто пытаясь открыть, порывистый ветер. — Вот отпур-жит, и придет эта ваша стрекоза с врачами, а пока лежите смирно, я на ваши вопросы отвечать не буду. — И девушка решительно уселась на толстом чурбане и, уткнувшись в книгу, принялась бормотать немецкие слова, делая вид, что целиком поглощена этим.
Литвинов, кипучий, своенравный Литвинов, который всю жизнь терпеть не мог курорты, санатории именно потому, что они обрекали на бездействие, Литвинов, у которого одной из любимых поговорок было: «Сложенные руки терпимы только в гробу», — сейчас обречен, и, может быть, обречен надолго, лежать вот так, неподвижно, со сложенными руками, в этой охотничьей избушке. Вдали от дел, от людей, от телефона и телеграфа. И ему стало вдруг так обидно, так горько, что слезы потекли по вискам на подушку.
— Уйди! — приказал он Василисе.
Видеть плачущего Старика было действительно страшно.
— Вам больно, да? — Голубые глаза девушки беспомощно обежали углы бревенчатой каморки. Наконец взгляд остановился на пузатой брезентовой сумке с красным крестом. Литвинов закусил губу, яростно замотал головой.
— Уйди! — донеслось до девушки, как казалось, сквозь стиснутые зубы.
Дрожащими руками Василиса рылась в походной аптеке геологов. Впрочем, когда она подняла голову, больной уже взял себя в руки.
— Что? Не нашла? — прошептали бледные губы, на которых теперь можно было рассмотреть каждую трещинку. — Геологи валерьянку с собой не носят, не та профессия…
Когда наутро следующего дня буран наконец утих, появился врач-кардиолог. Он привез все необходимое. С ним прилетели две медицинские сестры. Возле больного установили круглосуточный медицинский пост. И тут Литвинову было подтверждено, что не только говорить, но и думать о чем-нибудь, что может взволновать, раздражить, ему нельзя. Окружающим, а их оказалось немало, ибо геологическая партия, продолжавшая работу, ютилась в той же избушке, за брезентовым пологом, было приказано ни в коем случае не разговаривать с больным. Сестрам вменялось в обязанность пресекать любые попытки больного задавать вопросы.
И в общем-то это соблюдалось. Но молодые люди, видя, как их новый сосед мучается отсутствием новостей, как он интересуется их делами, как жадно прислушивается к любому разговору, в обход медицинской тирании придумали для него такой способ информации. По вечерам они, лежа вповалку на своих нарах, громким шепотом рассказывали друг другу все, что, по их мнению, могло интересовать Старика.
Новости у них были отличные. Больше того, потрясающие! Обследование уже отысканных шурфов Салхитдинова, закладка новых, изучение отбитых образцов подтверждали, что геолог, трагически погибший в тайге в год объявления войны, открыл залежи, о масштабах и богатствах которых он и сам не мог догадываться. Природа, будто предвидя, что когда-нибудь смелые трудолюбивые люди придут сюда будить эти извечно пустынные края, позаботилась не только о том, чтобы воздвигнуть из твердейшего базальта гигантские каменные ворота, стискивающие Онь, но и спрятала недалеко от этих ворот такие руды, что самая дешевая энергия становилась и самой нужной. Все это пока что было, конечно, лишь в смелых мечтах молодых энтузиастов. Но каждая новая вылазка в заснеженную тайгу, как им казалось, подтверждала эту догадку. И хотя, разумеется, летом предстояла еще тяжелая разведка, оконту-ривание выявленных запасов, закладка буровых, много трудной работы, комсомольцы уже называли эти края «Салхитдиновским месторождением» и шепотом спорили между собой, где лучше будет «сажать» обогатительные заводы, агломерационные фабрики, металлургический комбинат.
Лежа в полной неподвижности, Литвинов ухмылялся:
«Вот черти бородатые, им все легко! Знали бы они, сколько еще предстоит бюрократической канители, борьбы, споров, столкновения интересов и самолюбий!»
Но все это ему нравилось, и он мысленно даже напевал про себя любимое «И гибель всех моих полков…». Но у радостных этих впечатлений была и обратная сторона: вот они шумят, кипят, как вешний поток, а ты лежи, как старая корча на дне оврага, и им возись с тобой! И к горлу подступал крутой ком, слезы текли из глаз.
Голоса молодых геологов, доносившиеся по вечерам из-за брезентового полога, связывали с жизнью. Слушая их разговоры, он узнавал не только новости поисков, но кое-что и из дивно-ярских дел. Жить было можно. Но вот в лесную избушку прилетело столичное медицинское светило. Больной был тщательно обследован. Даны были категорические предписания, и сразу же оборвалась тоненькая нить, связывающая Литвинова с окружающим. Недалеко от станка построили большую утепленную палатку. Геологов выдворили туда. Неугомонный Толькидлявас, по его словам, в один вечер превратил избушку таежного охотника в «филиал Кремлевки». Стены и потолки были обшиты простынями. С нар, сложенных из ореховых жердей, больного перенесли на кровать с металлической сеткой. Грубо сколоченный стол, скамьи, чурбаны, заменявшие стулья, и какие-то ящики, исполнявшие обязанность шкафчиков, были выброшены, заменены белой больничной мебелью. Для сестер из Дивноярска доставили даже накрахмаленные халаты и шапочки. В довершение всех этих хлопот Толькидлявас собственноручно приколотил к стене репродукцию со знаменитой картины «Утро в сосновом лесу» в толстой золотой раме.
Все эти меры возымели обратное действие. Состояние больного заметно пошло на ухудшение. Он заскучал, потерял аппетит, замкнулся. Взор погас. Целыми днями лежал он с закрытыми глазами, но сестры, по очереди дежурившие возле него, догадывались: больной не спит.
— Я не имею права вас обманывать, — говорил вернувшийся с консультации профессор Сте-паниде Емельяновне Литвиновой, пришедшей к нему на прием перед тем, как вылететь к мужу. Пожилая, полная, курносая женщина с лицом куклы-матрешки тихо сидела в профессорском кабинете, вцепившись большими руками в свою сумочку. — У него крепкое сердце и железный организм. Но он очень переутомлен. Это все усложняет… Покой, полная отрешенность от всего, что может чем-нибудь его взволновать, — только это дает слабые надежды.
— Ученый похрустел суставами пальцев.
— Трудный больной. Он отказывается от лекарств, почти ничего не ест. И, конечно, эти чудовищные условия, пещерный быт. За всю мою жизнь я не видел ничего подобного. Даже на войне.:
Степанида Емельяновна достала папиросу, постучала по коробке мундштуком и тут же испуганно скомкала и спрятала обратно в сумочку.
— Ну, есть он у меня будет и лекарства примет, — решительно сказала она. — Что еще?
— Ничего. Покой, только покой, — печально глядя на женщину, профессор развел руками.
Этот разговор сразу возник в памяти Степани-ды Емельяновны, когда она, преодолев пешком последний отрезок пути от полянки, где сел вертолет, до охотничьего станка, остановилась передохнуть перед дверью станка, выкрашенной теперь «под слоновую кость». Передохнула, решительно взялась за деревянную ручку.
— …Ну вот явление десятое: те же и Мартын с балалайкой, — громко произнесла она, отстраняя медицинскую сестру, выступившую ей навстречу. — Что же это ты, Федька, подкачал? У меня вся коммуна к