когда его разбирали при переезде, нашли шкатулку и два скелета. «Вот мол, по этому делу и вызвали».
И рассказал тогда Иннокентий отцу, которого не хотел попусту тревожить, что размотало следствие старый тот клубок, и выяснилось, когда белые были разбиты и в Иркутске в Ангару пошел под лед адмирал Колчак, казначей одной из его дивизий вместе с денежным ящиком бежал в эти леса. Ходили слухи, что с какими-то там офицерами скрывается он в одном из таежных староверческих скитов. Послали туда красноармейский отряд, обложили дороги и тропы. А там — никого. Лежат в одной из монашеских келий тела двух неизвестных, зарубленных топором, тронутые уже тленом. Ни казны, ни оружия. Малое время спустя потянулся по Кряжому слушок, будто старый Грач — кержак, богомол, водивший дружбу с чернецами, — пригнал однажды ночью чужую подводу и что-то там такое привез. Но высоки были заборы, что за ними происходило, неведомо было никому. А весной исчезли старший сын Грача, бывший партизан, дружок и приятель покойного Александра, и женка его Аленка. Говорили — поехали будто на долбленке к порогу Буйному рыбу на заре половить и не вернулись. И следов на земле не оставили. Время было беспокойное. Посудачили люди и успокоились: известно, Буйный сердит, Онь — река быстрая, жертвы свои редко отдает. И вот столько лет спустя страшная находка, сделанная весной, связала все в одну цепь. И узнали люди, что казначея убил старый Грач, казну забрал и, чтоб не отдавать ее и не отвечать суду. — прикончил он сына со снохой, должно быть про то прознавших, и долго еще потом жил рядом с их прахом, лишь бы концы в воду.
Майору нечего было добавить следователю: все произошло, когда ему было пять лет. Но Савватея он помнил и заехал повидать человека, который сохранил когда-то ему и братьям жизнь, прикрыв их, раздетых, своим полушубком. Выпил майор медовушки, закусил сотовым и улетел к себе в часть, оставив старику материал для одиноких раздумий.
— Варнак, убивец этот старый Грач, а на вот, и для людей поработал — две медали. Человеком-от помер, — рассуждал сам с собой Савватей. — Искра, она в каждом есть, подуй на нее — разгорится, плюнь — погаснет. Сейчас раздувают искры-то эти самые. Две медали… Да, жаль, мало веку отпущено! Самая б пора работнуть на все плечо, ан полно, съела Матрена зубы, остались язык да губы… А все-таки плохо, что души-то нет, все бы заглянул в какую-нибудь там щелку из рая там или из ада, как без тебя Седые на земле живут. Какой он такой выкраивается коммунизм.
Длиннохвостая сорока смело опустилась совсем рядом на поленницу, провалилась в подтаявший снег, брезгливо стала ощипывать перышки. На мгновение остолбеневший от такой наглости Рекс бросился на нее. Птица неторопливо снялась, вспорхнула на конек драночной крыши и, покосив вниз насмешливым глазом на захлебывающегося лаем пса, продолжала ощипываться. «Ох, чует, чует, стервь, что за ружьем-то мне уж не подняться».
— Солнышко-то вон оно, на самый бугор вкатило. Сосулька уж в руку стала. Где ж ты, сын мой любезный? Чего медлишь! Неужель и не увидимся?
Старик поник, мысли путались. Опять почему-то мелькнул перед ним сват Грач таким, каким сидел он тогда в лодке, ощеренный, как бирюк в капкане. Подумалось: а может, все-таки есть он, «тот свет»? Может быть, со сватьюшкой-то встретимся?.. Нет, где же. Там теперь сучки в ракетах летают на небе, для бога места совсем не осталось… А все-таки он, может, есть, бог? Не деревянный, а какое-нибудь там премудрое существо. И на всякий случай Савватей сказал тому, предполагаемому премудрому существу:
— Поторопил бы сына-то. Что тебе-от жалко! Неохота ж одному помирать.
И как бы в ответ на эту мысль Рекс насторожил уши, вскочил и, оглянувшись на хозяина, с лаем понесся в тайгу. Теперь уж и старик различил приближающийся рокот мотора. «Козел», пискнув тормозами, остановился у самых его ног. Иннокентий, еще более похудевший, посмуглевший, будто обуглившийся за этот трудный год, прямо из машины шагнул на крыльцо.
— Чуть не опоздал, — сурово сказал старик.
Сын пропустил мимо ушей намек.
— Вон внучек твой, башка не с того конца затесана. Видишь? Кожаные перчатки, очки напялил — ворон пугать, а мотор на дороге чухнет.
— Отведи меня в избу, — приказал старик. — Говорить будем. А ты, Ваньша, тут побудь. Это не для тебя.
И, сидя на лавке возле окна, все время косясь сквозь стекло на тот небольшой кусок зимнего дня, что виден был меж крыльцом и поленницей, старик, к радости сына, заговорил не о смерти, не о болезни, а об обычных делах: пасека — золотое дно, от моря ее надо перевезти в Лисью падь. Там и вербы, и черемуха, и липа летом, вереска осенью. Самое медовое место… Вон под подушкой и статья из журнала «Пчеловодство» о лесных пасеках. Пусть не потеряют. Там деловое… Говорила Глафира, будто какие-то стрекулисты со стройки бензин колхозный покупали. Размотай это. Накажи примерно; от поблажек вор и плодится… Рассказывал Дюжев об этих самых ледяных складах. Чудно, конечно. Но человек серьезный, врать не станет. Проверь. Теперь, когда овощами занялись, к рыбе вернулись — важное это дело. Воды не занимать, морозы лютые. Ведь и верно, лед-то и летом держаться может: в тайге иной раз и в июле где-нибудь в овраге, под листьями снежок найдешь… Только это дело самому Толыпе поручи, а то бригадир строителей мечется как угорелая кошка, а весна вон уж по крышам ходит. Сосульки. Как раз и зевнешь…
Иннокентий смотрел на отца; лицо восковое, будто даже просвечивает, ястребиный нос на конце расщепился, а на вот — пасека, склады. Эх, ему бы пожить…
— Помню, все помню… Учтем.
— Ружье мое, не то, что в премию строители дали, это бог с ним, а то, старое, заветное, отдай Ванятке. От лучше дай его сюда да кликни парня, сам передам. — И когда со двора, весь в автоле, сразу ослепнув после яркого света, появился Вань-ша, старик повел рукой по самодельному ложу, размеченному зарубками: — Возьми, старое оно, а бьет как молодое, ежели глаз верен и рука крепка… На прикладе там сорок засечек — сорок медведей из него убито. Остальные по тайге ходят, это — твои. Наклонись. — Он поцеловал внука в лоб. — Ступай!
— Батя, я нашел дефект, знаешь… — Ступай, — сурово оборвал отец.
Теперь голос старика был еле слышен.
— Денег у меня там на книжке немного, Ва-сенке на приданое копил. Говорил ей, зубы скалит: «На что мне приданое, меня так возьмут». Две косых, будто только за то, что геологов провожала, дали, что ей мои капиталы! Глафире отдай. Она кругом сирота.
Старик все смотрел в окно. Солнце повернулось так, что от крыш легла густая тень и в ней искрилась сосулька. Она уже росла вширь.
— Ишь какая стала! — усмехнулся старик и заставил себя сесть прямо. — Достань-ка, Иньша, вон там на загнетке поллитровку и стаканы.
— Ты что? — удивился Иннокентий. И повторил: — Тятя, вам же нельзя! — Он не называл так отца с детства и даже не заметил, как вдруг пришло на язык это давно забытое слово.
— Достань, — повторил Савватей, и сын подчинился. — По полному наливай. — Дрожащей рукой отец поднял свой стакан, посмотрел на сына, усмехнулся.
Оба они, невысокие, суховатые, сидели друг против друга, и свет из окна четко прорисовывал их ястребиные профили.
— Ну, живите! И чтоб огнем гореть, а не коптеть, как головешка! — Приложил стакан к губам и не оторвался, пока он не стал пуст. Поставил на стол. Посидели молча. Слабо махнул узловатой, жилистой, как можжевеловый корень, рукой. — Теперь ступай, помирать буду.
— Тятя! — почти вскрикнул Иннокентий.
— Счупай. Кобель, смерть почуяв, и тот в тайгу уходит. Иди.
Иннокентий поднялся, пошел на цыпочках к двери. Оглянувшись, он увидел, что отец, привалившись к оконнице, смотрит во двор. Из-под машины торчали, длинные Ванькины ноги. Оттуда вперемежку с чертыханьем слышалось посвистывание и постукивание металла о металл. Заметно похолодало и как-то потемнело. Ветер, ставший порывистым, выносил из-за избы облака сухого снега и с шелестом завивал их около крыльца. Дедовское ружье, небрежно брошенное, валялось на дерюжке, где Ваньша разложил инструменты. Иннокентий подумал: неладно, отец в окно может увидеть, как отнеслись к его дару. Он хотел побранить парня, но в это мгновение из избы вдруг донесся длинный, тоскливый, захлебывающийся собачий вой.