происшествие, в котором он сам, в сущности, и не виноват». Когда-то, когда усатый механик, только что избранный партгрупоргом, пришел к Капанадзе потолковать о странных методах воспитания коллектива, применяемых начальником базы, Капанадзе посоветовал ему почитать «Педагогическую поэму». Посоветовал полушутя. И вот результат: преображение самого начальника. На глазах меняется человек.
Закончив свое горестное повествование, Петрович вздохнул:
— Считаю, что за все это происшествие я, как кандидат в члены КПСС, заслужил выговор. Только, Ладо Ильич, не исключайте. Мне моя сегодня так и сказала: «Исключат — уйду. Очень мне надо жить с таким окурком!» А она у меня псих-самовзвод — уйдет и не вспомнит.
Толстые губы на круглой физиономии Петровича кривились, выпуклые глаза были полны беспокойства. И пришлось Ладо Капанадзе, вместо того чтобы отчитывать, утешать проштрафившегося коммуниста. Прощаясь, он сказал:
— Супруге кланяйся. Скажи, друг, все Правобережье по ней скучает.
Петрович просиял:
— Спасибо… Только ведь она ж там, на Правобережье, и осталась. На кране катается, бетон в котлован подает. Не знаете?
— Она крановщица? — удивился Капанадзе. Он хорошо помнил эту курносую, ярко раскрашенную девицу, матовую смуглоту ее лица, полные губы, вызывающий взгляд карих глаз, оранжевого цвета волосы. Помнил, как шумела она однажды у него в кабинете насчет квартиры. Так и проникал во все щели ее резкий голос: «Огурцам в бочке и то свободнее. Меж ними хоть рассол есть. Что ж нам, огурцам завидовать, что ли? Тоже мне стройка коммунизма!» Ее легко было представить на клубной танцульке, где-нибудь за столиком в кафе, но в будку крана, в это маленькое застекленное гнездо, высоко вознесенное над строительным хаосом, она как-то совершенно не вписывалась. — Ведь это же сложнейшая специальность — крановщик!
— Вы ее, Ладо Ильич, не знаете, ей все нипочем. Способная — до ужаса, захочет — сделает. Десятник у них там из боцманов, ругатель первый на весь бетон: все стекла вокруг из-за него матовые стали. Так она что? Подвела к нему кран, подвесила над ним бадью две тонны бетона и кричит сверху: «Будешь выражаться при дамах, все на тебя спущу!» Ходу ему потом ребята не давали. И что думаете? Смолк. Жестами теперь выражается, а рот открывать боится. — В тоне, каким Петрович рассказывал про жену, звучали и досада, и восхищение, и любовь.
— Ладно, генацвали, доложи своему главнокомандующему, что твою партийную карточку мы трогать пока не собираемся. Мой сын Гриша из детского сада такую считалку принес: в первый раз прощается, второй — запрещается. Понятно? Как тут твои интеллигенты выражаются, так уж и быть, обелитируем тебя и знамя вам пока оставим. Но уж чтобы больше…
— Ладо Ильич, их так прошуруплю!..
По старой флотской манере парторг встал, будто готовясь отдать приказ, и Петрович тотчас же вскочил и даже вытянул руки по швам.
— Чтобы это было последнее ЧП, чтобы капитализм тут больше не отрыгался.
— Бу сде!..
Поднимаясь в высокую будку большегрузного самосвала, дожидавшегося его, Капанадзе не сомневался, что этот шустрый человек сделает все, что можно, даже больше, чем может, чтобы восстановить честь базы. «Люди растут, меняются. По всей стране… Такие годы…» Капанадзе когда-то любил наблюдать преображение простых, порою неотесанных парней-новобранцев в дисциплинированных, вышколенных матросов. На таежной стройке, куда со всех концов страны стянулась такая масса людей, этот процесс шел бурно, сложно, отличался несчетным многообразием… Старику легко: для него эта стройка — одна из страниц биографии. Пестрая среда ему родная, он в ней будто рыба в воде. Капанадзе даже казалось, что Старику нравится «приводить к одному знаменателю» все эти кричащие противоречия — биографий, характеров, судеб. Нравится лепить строителей из сырого, упрямого материала. А вот ему, Капанадзе, после флота, с его строго очерченным бытом, ох, нелегко!..
Но сегодняшним днем парторг был доволен. Трясясь на жестком сиденье в кабине самосвала, он думал: «Сколько людей, столько задач! И ни одной похожей. И все эти задачи ты, Ладо, должен решить». Вот одна из самых сложных — Дюжев. Его поступок. Идет всенародная борьба с пьянством. Этот маленький фельетон, гневное письмо молодых инженеров… Юрий Пшеничный, принесший его в партком, дрожал от негодования. И он прав в этом своем возмущении. А с другой стороны, изломанная судьба, последний шанс человека вернуться на прежнее место в жизни. Дюжев заслуживает суровой партийной кары. Но любая кара может снова, и уже окончательно, сбить его с ног. Не заметить? Пойти против общественности? Игнорировать сигнал печати? Подставить борт под огонь всех своих противников?
В эту минуту Капанадзе просто ненавидел партработников из кинофильмов облегченного типа, голубых людей, которые, зная все наперед, решительной походкой выходят на экран в последней части фильма для того, чтобы вывести заблуд-шегося на дорогу, помирить готовых разойтись супругов или вырвать рационализаторское предложение из лап бюрократа…
Вернувшись в партком, Ладо Капанадзе и написал ту самую телеграмму, которую среди других Дюжеву передал дежурный администратор гостиницы «Москва».
5
День был воскресный, но Валя проснулась еще затемно. Лыжи, стоявшие в изголовье койки и с вечера натертые, источали приятный запах дегтя. Именно этот запах, напоминавший о Москве, о школьных товарищах, о вылазках в Серебряный бор, который для краткости именовался «Сереб-чики», обо всем том дорогом мире, от которого девушка оторвалась, разбудил ее и теперь не давал уснуть. Ну конечно же, в эту ночь дежурила по печке лентяйка Вика… С вечера Макароныч наносил за нее дров, но в палатке была померзень. Сама дежурная спала, навалив на себя все теплое, что у нее было. Дыхание вырывалось изо рта курчавым паром.
Валя соскочила с койки, поправила одеяло у своей соседки, Дины Васильевны. Греясь, сделала несколько гимнастических упражнений. Босиком подбежала к печке, быстро растопила ее и, вернувшись под одеяло, ласково погладила лыжи по лоснящейся от мази поверхности. Эти лыжи вместе с шерстяными носками прислал ей на Новый год отец, полагавший, что без лыж зимою в Сибири шагу ступить нельзя. Подарок пришелся кстати. И если теперь выдавался свободный вечер, Валя ходила по тайге вокруг Зеленого городка, и на протоптанной ею кольцевой лыжне появлялись попеременно то Игорь Капустин, то Юра Пшеничный.
Сегодня договорились совершить втроем далекую прогулку на реку Ясную в Ново-Кряжево, в гости к Василисе. И вот сейчас натертые с вечера лыжи не давали девушке уснуть. Московская квартира, всегда полная музыки, энергичная мама, погруженный в свои мысли отец, близнецы-братья, до смешного похожие друг на друга. «И чего они ко мне сегодня привязались? Разве я неинтересно живу? Вон почтенная Вика просто вянет от зависти: такая карьера… Этому, конечно, только Вика и может завидовать. Подумаешь, дело — стеречь предбанник у Старика! Вот у Юры Пшеничного карьера. Двадцать четыре года, и уж правая рука Петина. Или Игорь. Сколько уж он достиг за то же время: бульдозерист, десятник землероев и вот теперь — комсомольский организатор строительства!.. А какие славные они оба! Пшеничный, конечно, ярче, у него крылья, а Игорь — тот ходит по земле. Весь день разнесен у него по клеточкам: во столько-то ноль-ноль — это, во столько-то ноль-ноль — то. Зато при всей массе комсомольских дел еще и учиться ухитряется, занимается спортом… Нет, он, конечно, тоже хороший. Только скучноват. Вот если бы ему да крылья Пшеничного!» Валя усмехается: совсем как у Гоголя — вот если бы губы Никанора-Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича… Игорь, конечно, интересно расскажет и о сложной игре империалистов в Конго, и почему так трудно поладить между собой лаосским принцам; отыщет самое интересное место в каком-нибудь важном докладе и умно его прокомментирует. Но зато как прекрасно читал намедни Пшеничный стихи Назыма Хикмета! Как это здорово у него прозвучало:
И если ты гореть не будешь, И если мы гореть не будем, И если я гореть не буду, Так кто ж тогда