результат и отвлекался на отчеты в прессе. На самом деле я предпочел бы проехать трассу никем не замеченный, борясь со своими собственными сомнениями. Я просто хотел ехать вместе со всеми в пелотоне и дать своим ногам возможность вспомнить былое.
Две недели спустя я принял участие в гонке «Париж-Ницца», одной из самых тяжелых многодневок, уступающей разве что «Тур де Франс». Восемь дней пути запомнились прежде всего сырой и ветреной погодой. Начиналась гонка с пролога — заезда с раздельным стартом на время. Это своеобразная система распределения мест на старте; результаты пролога предопределяют, кто возглавит пелотон. Я финишировал девятнадцатым — объективно это было неплохо для человека, недавно пережившего рак, но я так не считал. Я привык побеждать.
Наутро моросил серый дождь, дул сильный ветер, температура была чуть выше нуля. Открыв глаза, я понял, что не хочу ехать в такую погоду. Позавтракав без всякого аппетита, я пошел на собрание команды, где обсуждалась стратегия борьбы на первом этапе. Было решено, что если лидер команды Джордж Хинкэйпи по какой-то причине отстанет, вся команда должна ждать его и помочь ему выйти вперед.
В зоне старта я сел в машину, чтобы не замерзнуть, думая только о том, как мне не хочется здесь находиться. Когда начинаешь так думать, ничего хорошего ждать не приходится. Как только я вышел из машины, настроение испортилось окончательной С мрачным видом я натянул гетры, чтобы не мерзли ноги, ежась и стараясь, чтобы хоть маленький'; кусочек моей кожи оставался сухим.
Дали старт, и мы отправились в долгий и скучный поход. Дождь и холодный встречный ветер заставляли думать, что реальная температура еще даже ниже объявленных 2 градусов тепла. Ничто! так не деморализует, как долгий и однообразный; путь под дождем по совершенно ровной дороге. На подъемах, по крайней мере, хоть немного согревайешься, потому что приходится работать интенсивнее, но на ровной дороге промерзаешь и промокав ешь до самых костей. Не помогает никакая обувь, никакая куртка. В прошлом я добивался успеха во многом благодаря тому, что был способен выдержать такие погодные условия, которые оказывались не под силу всем остальным. Но не в тот день.
Хинкэйпи проколол колесо. Мы все остановились. Пелотон, увеличив темп, удалился. К тому времени, когда мы вернулись на трассу, отставание от лидеров составляло 20 минут, и на пронизывающем ветру нам потребовался час неимоверных усилий, чтобы компенсировать потерянное время. Мы мчались под дождем, пригнув головы. Ветер продувал одежду и мешал удерживать равновесие на тряской дороге. Внезапно я переместил руки на середину руля, выпрямился в седле и съехал на обочину. Я остановился. Я сдался. Я сошел. Срывая с себя номер, я думал: «Неужели на это я хотел потратить свою жизнь — мерзнуть, мокнуть, валяться в канаве?»
Фрэнки Эндрю ехал сразу за мной, и он помнит, как я выглядел, когда вдруг выпрямился и съехал с дороги. По моему виду он сразу понял, что я, наверное, не скоро — если вообще когда-нибудь — в следующий раз выйду на дистанцию. Впо — следствии он мне признался, что первой его мыслью было: «Лэнс кончился».
Когда остальные члены команды после окончания этапа собрались в гостинице, я уже паковал вещи. «Я уезжаю, — сказал я Фрэнки. — Я больше не гонщик — возвращаюсь домой». Меня не волновало, как отнесутся к моему поступку товарищи по команде. Я попрощался, повесил сумку на плечо и ушел.
Мое решение бросить спорт никак не было связано с моими физическими кондициями. Физически я был силен. Просто я не хотел там оставаться. Я не знал, хочу ли до конца своих дней терпеть холод и боль, крутя педали.
Когда я позвонил Кик по сотовому телефону, она после занятий французским покупала продукты.
— Я сегодня приеду, — сказал я ей.
Связь была неважная, и она меня плохо слышала, поэтому все время повторяла:
— Что? Что случилось?
— Потом расскажу, — сказал я.
— Ты ранен?
Она думала, что я разбился.
— Нет, я не ранен. Увидимся вечером.
Через пару часов Кик встретила меня в аэропорту. В тягостном молчании мы сели в машину и поехали домой. Наконец я заговорил:
— Знаешь, мне просто не нравится этим заниматься.
— Почему?
— Я не знаю, сколько мне осталось жить, но я не хочу потратить все эти годы на велогонки, — сказал я. — Я ненавижу все это. Ненавижу плохую погоду. Ненавижу быть вдали от тебя. Ненавижу здешний образ жизни. Я не хочу оставаться в Европе. В «Рута дель Соль» я доказал самому себе что еще что-то могу, продемонстрировал, что способен вернуться и преуспеть. И больше мне не нужно ничего доказывать ни себе, ни раковому сообществу.
Я ждал, что она скажет: «А как же мои занятия, моя работа? Зачем ты заставил меня приехать сюда?» Но она этого не сказала. Сказала она другое:
— Ну что ж, будь по-твоему.
В самолете, на котором я возвращался из Парижа в Кап-Ферра, в одном из журналов я увидел рекламу фирмы «Harley-Davidson», хорошо резюмировавшую мои чувства. Там говорилось: «Если бы мне довелось прожить свою жизнь заново, я бы…» — и перечислялись разные вещи типа «чаще любовался закатом». Я вырвал этот листок из журнала и показал его Кик, объясняя свои чувства:
— Вот что мне не нравится в велоспорте. Не такой должна быть жизнь.
На следующий день Кик отправилась на курсы французского, а мне делать было нечего. Я целый день просидел в квартире, отказываясь даже смотреть на велосипед. В школе, где занималась Кик, было строгое правило: по телефону не разговаривать. Я звонил ей трижды.
— Я не могу сидеть целый день дома и ничего не делать, — сказал я, когда она наконец ответила. — Я звонил в турагентство. Все, мы уезжаем.
— У меня урок, — коротко промолвила Кик.
— Я еду за тобой. Эти занятия — пустая трата времени.
Кик вышла из класса и, сев во дворе на скамейку, заплакала. Она несколько недель боролась, чтобы преодолеть языковой барьер. Она обустроила наш новый дом, научилась разбираться в местных обычаях и валюте, освоила местные правила дорожного движения. И оказалось, что все усилия были напрасны.
Когда я приехал за ней, она все еще плакала. Я встревожился.
— Почему ты плачешь?
— Потому, что мы уезжаем, — ответила она.
— Что ты имеешь в виду? У тебя же здесь нет друзей, языка ты не знаешь, работы нет. Почему ты хочешь здесь остаться?
— Потому, что я уже на это настроилась и хотела бы закончить начатое. Но если ты считаешь, что нам надо ехать домой, — поедем.
Весь вечер мы собирали вещи, и Кик занималась этим с такой же энергией, как еще совсем недавно распаковывала их. За 24 часа мы успели сделать столько, что большинству людей на это потребовалось бы недели две. Мы позвонили Кевину Ливингстону и отдали ему все барахло: полотенца, столовое серебро, лампы, цветочные горшки, кастрюли, тарелки, пылесос. Я сказал Кевину: «Мы сюда больше не вернемся, и этот хлам мне не нужен». Кевин не пытался меня отговаривать — он понимал мое состояние и знал, что это бесполезно. Поэтому он в основном помалкивал. По его лицу я видел, что он не считает мое поведение правильным, но ни слова неодобрения от него не услышал. Он всегда с беспокойством относился к моему возвращению в спорт. «Следи за своим организмом, — говорил он. — Не перетрудись». Он пережил вместе со мной всю мою болезнь, и единственное, что его действительно волновало, это мое здоровье. Когда я нагрузил его всеми этими коробками, он так расстроился, что, казалось, вот-вот заплачет. «Забирай это, — говорил я ему, подавая очередную коробку с кухонной утварью. — Забирай все».
Это был кошмар, и единственным приятным воспоминанием о том времени была Кик, ее внешняя безмятежность, резко контрастирующая с моей растерянностью. Я был бы не вправе обижаться на нее, если бы она сорвалась; из-за меня ей пришлось бросить работу, переехать во Францию, пожертвовать всем — а я почти в одночасье передумал и решил вернуться в Остин. Но она оставалась со мной. Кик меня