внезапно застывшего озера; дул ветер, ходили по озеру волны, а потом, как по мановению волшебной палочки, оно застыло, и волны замерли с вознесенными вверх гребешками… Напуганные вертолетом суслики-евражки вылезли из норок и тревожно свистели, глядя на нас.
Безыменный приток Белой, начинавшийся где-то на склонах Анадырского хребта, был не очень глубокой, но зато широкой рекой. Над водой выступали гладкие темные спины многочисленных валунов. Поварня стояла на левом берегу реки, а небольшая тополиная рощица ютилась на правом.
Неподалеку от поварни мы и увидели четыре креста: три высоких и один небольшой, похожий на обычный могильный крест. Два крайних, стоявших особняком, сразу же показались нам очень старыми; еще издали заметили мы, что черное потрескавшееся дерево иссечено ветрами, а внизу поземка «подгрызла» кресты, и они вот-вот могли упасть. Никаких надписей на этих крестах не сохранилось, а может быть их никогда и не было. Они возвышались посреди арктической тундры, как безмолвные памятники всем, кто жил, боролся и погиб на Севере. Наверное, их водрузили здесь еще во времена землепроходчества над могилами павших товарищи по скитаниям, водрузили — и ушли дальше, затерялись где-то в просторах Арктики, канули в небытие, а кресты над безыменными могилами все стояли, широко раскинув черные перекладины. А потом рядом с ними появилось два новых креста. На одном из них, высоком, мы прочитали еще хорошо сохранившуюся надпись:
Мы расследовали историю экспедиции, исчезнувшей сорок лет назад, и, конечно, никого из ее участников не надеялись застать в живых. И все-таки, когда на маленьком кресте мы с трудом разобрали имя астронома Мазурина, всех нас охватила глубокая тоска, и руки сами потянулись к шапкам.
Низенькая старая поварня казалась глубоко вросшей в землю. Прежде чем войти в нее, нам пришлось срыть грунт перед порогом; видимо, поварня уже очень давно никем не посещалась…
Мне трудно передать сейчас свое первое впечатление от всего, что мы увидели внутри поварни, а увидели мы странную картину: пол был завален порванными и порезанными листами из тетрадей и путевых журналов, а посреди этого хаоса лежали останки человека… Мы радостно вздохнули, когда снова вышли наружу, почувствовали прикосновение холодного ветерка, услышали шум реки и шелест листвы в леваде; мир показался нам особенно чистым, сквозным, просторным, и уже с совершенно иным чувством смотрели мы и на неяркие цветы куропаточьей травы, и на чешуйчатые стебельки шикши, и на ватные головки пушицы, качавшиеся над болотцем…
Долго молчавший Березкин сказал:
— Отсюда Зальцман начал отсчитывать шаги, — и махнул рукой в сторону левады.
Это замечание вернуло всех нас к действительности. Мы возвратились в поварню, обходя скелет с остатками одежды, тщательно собрали все бумаги, а пилот нашел у стены сильно поржавевший охотничий нож и тоже захватил его с собой. Со всем этим багажом мы отправились к вертолету, чтобы там привести в порядок найденные бумаги к вообще разобраться в своих впечатлениях.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ,
в которой высказывается первое суждение о найденных бумагах, мы с Березкиным уступаем просьбе пилота и штурмана показать им хроноскоп в работе, а хроноскоп, вновь демонстрируя свои превосходные качества, позволяет нам воочию увидеть некоторые события, происшедшие сорок лет назад
Пилот признался, что посадил вертолет так далеко от поварни, боясь повредить какие-нибудь «вещественные доказательства», как он выразился. Теперь же, произведя первое обследование, мы решили перебазироваться и разбить лагерь у тополиной рощи. Поставив палатку и наскоро перекусив, мы при живейшем участии пилота и штурмана занялись разбором бумаг. Все они были перепутаны, многие выцвели, стали ломкими, но все-таки успех нашего предприятия теперь зависел от этих листочков, исписанных неразборчивыми незнакомыми почерками. Как и все современные люди, с раннего детства приученные читать и писать, мы подсознательно больше всего и охотнее всего верили письменным документам, слову. И даже сейчас, обладая первым в мире хроноскопом, прибором, способным объективнее и точнее воспроизводить картины прошлого, чем любое письменное свидетельство, неизбежно отражающее симпатии и антипатии автора, мы все же засели за бумаги, и не подумав прибегнуть к помощи своего чудесного аппарата… Пренебрежительное отношение к хроноскопу и заставило нас потратить некоторое количество времени на совершенно нелепые домыслы.
Пилот и штурман, довольные, что им тоже позволили разбирать бумаги, и чувствовавшие себя по меньшей мере Шерлок Холмсами, на чем свет стоит бранили «негодяя» (выражение принадлежит штурману), изрезавшего и расшвырявшего в непонятном приступе ярости дневники участников экспедиции.
— Занесло лешего! — сказал пилот. — Надо же такому случиться! Уж кажется в такой глуши стоит поварня! Даже оленей чукчи не пасут поблизости.
— А по-моему, его не занесло, — возразил Березкин. — По-моему, все произошло в шестнадцатом году, и именно об этой трагической истории хотел сообщить умирающий Зальцман. Видимо, один из участников экспедиции сошел с ума и его пришлось…
Березкин не договорил, но мы поняли его. Хаос, царивший в поварне, не оставлял сомнений, что там побывал буйно помешанный.
— После всего пережитого, — сказал штурман, — всякое, конечно, могло случиться…
Больше он не бранил «негодяя».
Разбор старых, выцветших, ломающихся в руках бумаг все-таки требует определенных навыков. В этом деле я обладал несравнимо большим опытом, чем Березкин и наши помощники — пилот и штурман. Поэтому постепенно я их оттеснил на второй план, им пришлось почти все время сидеть сложа руки, а сидеть сложа руки, как известно, занятие очень скучное. Вероятно, поэтому мысли пилота и штурмана возвратились к вертолету и находящемуся там хроноскопу; нам вежливо напомнили, что мы обещали в первый же день показать, как работает хроноскоп.
— Вот, — сказал штурман, осторожно приподнимая с пола заржавленный нож, принесенный из поварни пилотом. — Провентилировали бы вы эту штучку.
Симпатии Березкина при всем его уважении к письменным документам тоже принадлежали хроноскопу; от дела я его отстранил, и он решил, очевидно не без тайного умысла, поразить пилота и штурмана совершенством хроноскопа, уступить их просьбе.
— Дай какой-нибудь документик, — попросил он у меня. — Познакомлю ребят с хроноскопией.
Просьба мне не понравилась: пока бумаги не разобраны и не систематизированы — лучше их не трогать. Я замялся и пробормотал, что сейчас мне может понадобиться любая из этих страничек.
Штурман, выручая меня и испугавшись, что им не покажут хроноскоп в работе, снова помахал перед нами ножом.
— Можно же эту штучку…
Теперь загорелись глаза у Березкина. До сих пор мы ограничивались хроноскопией письменных документов, а тут представлялась возможность испытать хроноскоп на совершенно ином материале.
— Пошли, — сказал он штурману и пилоту. — Пусть Вербинин тут один командует.
Меня больше всего интересовали дневники начальника экспедиции Жильцова. Сопоставив разные тексты и почерки, я, наконец, обнаружил записи самого Жильцова. Они пострадали сильно, в душе я тоже проклинал безумца, порезавшего и порвавшего дневники, но все-таки работа успешно продвигалась вперед, и я надеялся дня за два закончить предварительную разборку материалов.
По времени давно уже наступила ночь, я трудился, радуясь, что на Чукотке сейчас стоит полярный день и короткие сумерки сгущаются лишь в полночь. Я был настолько поглощен своими делами, что, услышав крик Березкина, не обратил на него внимания, он просто не дошел до моего сознания.
Березкин, а следом за ним и пилот ворвались в палатку.
— Ты что, заснул? — нетерпеливо спросил Березкин. — Кричим тебя, кричим! Быстрее, быстрее!