Парис вспомнила все эти фотографии в журналах, где Олимпи, представляя костюмы на все случаи жизни, от Сен-Лорана – или от Лагерфельда? – красовалась в обнимку с Амадео. Девушка мгновенно ощутила свою ущербность. Она оказалась всего лишь «приправой» к Олимпи, закуской, чтобы возбудить аппетит Амадео Витрацци перед основным блюдом. Забросив на спину копну волос, Парис закуталась в бархатное постельное покрывало, чтобы прикрыть наготу. На худой конец, ей достанется шестимесячный кредит. Случившееся стоило того, ведь ей так необходимы деньги.
– Конечно, Амадео, – прибавила она, плохо скрывая отчаяние, – глупо с моей стороны ожидать, что ты освободишься специально ради такого короткого разговора. Возможно, позднее, на неделе, мы сможем обсудить детали нашего дела?
Амадео вновь нетерпеливо взглянул на часы. Эта девушка понимает что-нибудь или нет? Он встретился с ней взглядом и внезапно почувствовал себя подавленным. У него была дочь такого же возраста.
– Завтра улетаю в Нью-Йорк, cara, – сказал он отрывисто. – И не вернусь ранее, чем через месяц. Я попрошу, чтобы тебе позвонили из секретариата. Конечно же, ничего не могу тебе сказать определенного насчет кредита. Такие вещи в одиночку не решаются. – Он подошел к ней с сияющей улыбкой и поцеловал. – Творческие люди, такие, как мы с тобой, ничего в подобных вещах не понимают, правда, cara? Но с уверенностью могу сказать, если ты обратишься в какой-нибудь банк или куда-то в этом роде, то, возможно, там согласятся. Ciao, cara.[5] Все было чудесно. – Он опять поцеловал ее и поспешил к входной двери, чья сталь была выкрашена в черный цвет так же, как и деревянные брусья в комнате. «Ciao, ciao». Легкий взмах рукой – и он вышел. Амадео Витрацци никогда не смешивал дела и удовольствия.
Похолодевшая Парис замерла на месте, на губах ее застыла та самая улыбка, которой она улыбалась ему, услышав слова прощания. Но он же обещал ей! Ему так понравились ее проекты, он сказал, что она гениальна, истинная золотая жила по части новых идей. Как же она старалась для него… Озадаченный взгляд ее остановился на сером платье из мягкого шелка, что маленьким комком лежало на полу там, где Амадео раздел ее. Голубовато-зеленые атласные туфли валялись у ее ног. «О, Боже, – подумала она и закричала, – что же я наделала?» Слезы побежали по ее лицу, когда она вспомнила о своем решении, вспомнила, как думала о том, что не должно же это быть настолько плохо, как даже радовалась тому, что произошло. Борясь с отчаянием, она вдруг ощутила приступ дурноты – и вот уже ее охватила ярость. Ярость на Амадео, на себя, на высокую моду и фабрики шелка, и на Дженни, что никогда не давала ей денег, неизменно повторяя, что талантливый человек сможет их заработать сам для себя.
Парис вскочила на ноги и, голая, подбежала к рабочему столу. «Merde!» Она смахнула наброски изысканных платьев. Взмах другой руки – и лампа полетела на пол. «К черту все это!»
С криками ненависти она топтала рисунки. «Выродки!», вопила она, подбегая к полкам и швыряя с них на пол рулоны тканей, а потом, не насытив полностью свою злость, трепала и дергала сброшенные ткани разных цветов, опутавшие ее колени. «К черту все эти ткацкие фабрики!» – стонала она, набрасываясь на серое шелковое платье. Один злобный рывок – и оно разодрано сверху донизу. «Я ненавижу шелк, я ненавижу весь этот проклятый шелк…» Она пнула то, что осталось от платья, и ярость ее достигла предельного напряжения. Лакированный поднос продолжал стоять там, где они оставили его с недопитыми стаканами виски и кампари. Парис на мгновение перевела дыхание и сделала глоток из своего стакана. Вино показалось ей таким гадким и горьким, что с гримасой отвращений она швырнула стакан на пол. «Все к чертям!», взвыла она и побежала в ванную. Яростным пинком она распахнула туда дверь, слишком поздно вспомнив, что была босиком. Боль ушибленного большого пальца мгновенно поглотила все другие чувства, она дула на него, сидя на полу, растирая ногу, и слезы полились вновь.
– Ты дура, Парис Хавен. Какая же ты дура! – выла она. Ей пришла в голову мысль, что, если бы она не отдалась Амадео, он мог бы дать ей денег, и она опять саданула в дверь ванной. – Да, – горько прибавила она, – ты дурочка.
Зазвонил телефон, но она, глядя на черный аппарат, замерла в неподвижности у стены. Кто бы это ни был, у нее нет настроения разговаривать. Через некоторое время он перестанет звонить. Она ждала и ждала. Ну вот, так-то лучше.
Она обязательно примет душ; возможно, это очистит ее, она смоет с себя Амадео Витрацци, она должна снова почувствовать себя человеком. Ох, дьявольщина, опять телефон! Почему бы им всем не убраться и не оставить ее в покое? Колеблясь, она остановилась в дверях ванной комнаты. Телефон звонил настойчиво, бесконечно. Черт бы его побрал, что с ним стряслось? Не стоит спешить, ведь, в конце-концов, должен же он когда-то перестать звонить. Звук был такой пронзительный. Она все-таки сняла трубку.
– Да?
Ее голос был так тих во внезапно наступившей тишине.
– Mademoiselle Paris Haven?
– Oui, c'est mademoiselle Haven. Qui est a l'appareil?
– Ne quitter pas, mademoiselle. Los Angeles vous demande.[6]
Рим
Вилла на Старой Аппиевой дороге была огромна и украшена, конечно же, с присущим Фабрицио безупречным вкусом. Но, вместо того, чтобы почувствовать совершенство виллы, Индия всегда ощущала здесь недостаток уюта. Тут не было вины Фабрицио: он создал декорацию. Но в ней недоставало элемента человечности; не хватало привносимых женщиной мелочей, сделанных на морском побережье семейных снимков со смеющимися детьми, особых атласных подушечек, всегда радующих глаз, детских рисунков, развешанных по стенам кухни, букета цветов, купленного ради буйного изобилия радостных красок или аромата, а вовсе не потому, что цвет их гармонирует с тональностью обстановки. Иногда, виновато подумала Индия, ей неудержимо хочется оставить несколько грязных отпечатков пальцев там и сям на идеально отполированных поверхностях. Это была настоящая выставка. Только выставка не Фабрицио, а Маризы. Каждое произведение искусства, каждая картина, каждая случайно оставленная книга – все было дорогое, исполненное хорошего вкуса и долженствующее понравиться гостям.
Только комнаты детей были настоящими, и здесь, конечно, заслуга Фабрицио. Мариза хотела, чтобы их стены были расписаны сценами из сказок, с простофилями и рыцарями на белых конях, но Фабрицио сделал по-другому. Стены оставили белыми, позволяя детям рисовать на них столько, сколько душе угодно. Алые, из сборных трубок, кровати и деревянные, выкрашенные в красное и белое, шкафы. Просторные шкафы для игрушек и корзины, чтобы собирать в конце дня разбросанное по полу. Снаряды для лазания, баскетбольные обручи, роликовые коньки. Дети, с которыми он держался довольно жестко, росли нормальными малышами. Ничего от «редкостных» фантазий Маризы, никакими «совершенствами» здесь не пахло. А пятилетнему Джорджо и шестилетней Фабиоле нравилось.
– Ты снова размечталась, Индия, – голос Маризы прозвучал нежно и мягко. – Как ты себя чувствуешь? Ты выглядишь немного усталой.