…Платон Васильевич жестом попросил проходившую рядом стюардессу еще стакан вина.
– И лед! – добавил он ей вдогонку.
Почему он вспоминал о смерти Андрея Тодлера именно сейчас? Притом так остро, так близко? Может, это был какой-то знак для него, для Платона Васильевича?
Мало ли людей близких, очень близких – мать, отец, другие ближайшие люди ушли из жизни за это время. Но душа уже как-то привыкла к их уходу, жизни без них.
Платон Васильевич почувствовал себя нехорошо, зависимо от той давней смерти. У Андрея уже есть взрослые двое внучат – девочка и мальчик.
Каким бы он был сейчас? Обрюзгший, полысевший? За те последние два года, он сильно сдал, как-то внутренне опустился. Стал много пить… Один! Да и смерть его была связана со спиртным… Так, во всяком случае, было написано в медицинском заключении: «Смерть от передозировки этилового спирта».
Платон Васильевич с еще одним близким приятелем получили заключение в больнице и, прочитав его, посмотрели друг на друга и молча разорвали бумажку.
Они последние месяцы редко виделись, почти не работали вместе. Так… доделывали старые, начатые когда-то работы. Потом заканчивал их Платон. Внедрял, добивался их воплощения, был тараном. Андрей Тодлер молча присутствовал на всех заседаниях, кивал головой, делал серьезное лицо… часто оборачивался к окну, и тут Платон Васильевич видел слезы на его глазах… Он был благодарен Платону – он словно еще жил в этих старых их работах и невольно радовался, что они находили свое воплощение. Но дальше, оставшись один, Андрей был пуст… Растерян… На грани распада…
В последний раз, когда Платон видел Андрея Тодлера живым, они вышли на улицу после Большого Совета, и Андрюшка, оживленный удачей, вдруг спросил его:
– А если я умру, меня в Большом зале положат? Или в Малом?
Платон почему-то разозлился на него и резко бросил, садясь в такси:
– Ты сначала умри! А там разберемся…
На секунду Платону показалась в глазах Тодлера какая-то детская растерянность. И даже обида. Больше он не видел его живым.
Платон пил принесенное ему стюардессой вино, смотрел в окно, где, кроме тяжелых облаков, ничего не было видно, и почему-то ему стало обидно за самого себя. За эти тридцать лет, прошедших после смерти Андрея.
Что произошло за эти годы? Работа, работа и еще раз работа… Женитьба… Вторая… Дети… Теперь уже взрослые – вряд ли он был уже нужен им? Один в Лондоне, другая – замужем за славистом, живет в Кёльне. Он поднимался по научной лестнице – степени, звания, лауреатство, книги, доклады на международных симпозиумах, форумах, конгрессах.
И наконец, месяц назад присвоение Европейской премии – равной Нобелевской в их профессии.
Круг замкнулся, точка поставлена. А стоила ли эта точка тех сил, волнений, интриг, просто каждодневного труда, который иссушал все эти главные годы его жизни. Он ничего не открыл, не выдвинул новой системы, нового взгляда, а просто дотошно и въедливо классифицировал всех европейских и русских специалистов с краткой аннотацией их деятельности. Не без блеска, не без сарказма, не без таланта мумификатора, собрал полный мораторий давно или недавно умерших талантливых людей… С их ошибками – на этом Платон Васильевич резвился… В общем, складывалось у читателей ощущение, что Платон Васильевич Струев знает что-то такое высшее и неземное, что дает ему право не обидно похлопывать по плечу и гениев, и честных работяг, и просто европейскую профессуру по плечу.
Получилось два солидных тома, которые попали в струю всеобщей Европейской интеграции и были встречены, как серьезный вклад в их науку. Эти тома вышли на семи основных европейских языках. Платона Васильевича выбрали в почетные доктора наук десяти наиболее уважаемых старых Европейских университетов… И наконец вчера – еще недавно столь желанная – Большая премия Европы в четверть миллиона евро. Все! Финиш!
Так от чего такая глухая тоска в душе? Даже зависть к покойному Тодлеру, который не потратил тридцати лет своей юной жизни на эти картонные страсти?
«Что теперь об этом спрашивать? Андрея Тодлера нет…»
Нет нигде в мире! Мало кто даже помнит о нем… «А ты жив… Летишь к морю… Впереди какой-нибудь десяток лет! И их надо как-то прожить».
Платон Васильевич невольно закрыл глаза и подумал, засыпая: «Каждому свое… И никто ни в чем не виноват! Никто, кроме Всевышнего…»
Легкая дрема незаметно перешла в глубокий, почти обморочный сон, какого не было у Платона уже несколько месяцев.
Он почувствовал, что все мышцы его тела расслаблены, и он словно падал и падал в какую-то бесконечную глубину, где были только покойная тьма и полное растворение самого себя… И сознания… И ощущения тела… И малейшего желания.
Платон испытывал только счастье… Может быть, счастье распада… Безволия… Отсутствие себя!
Платон помнил, что когда маленьким начал ходить, то держался обеими руками за мочки ушей – для баланса. Один шаг, другой… на пятом он уже пошел уверенно, самостоятельно и всем своим видом показывая взрослым, чтобы они убрали руки и не мешали ему. Так, держась за уши, он ходил почти месяц, а потом отпустил их и огляделся… Мир вокруг него стал ближе, доступнее… Он сделал самостоятельный, свободный шаг и взялся за огромное кресло, попытался влезть на него, но оно было слишком высоким. Повернулся и увидел совсем близко – шагах в трех – высокий стол, с которого свисала скатерть с бахромой. Он попытался взобраться на него, схватившись за скатерть, но она поехала на него, упали какие-то стаканы, загремела посуда, посыпались на пол ложки-вилки…
Его подхватили на руки, смеясь и укоряя маленького Платона. Но он не испугался. Не заплакал… Он только с высоты маминых рук смотрел на разгромленный порядок на столе, льющуюся воду, перевернутую посуду и невольно задал себе вопрос: «Это я… Я! Сделал?»
Он вообще редко плакал в младенчестве и почти никогда в раннем детстве.
– А он у вас вообще нормальный? – спрашивали маму соседки. – Ребята подбегут к нему, кепку сбросят на землю. А он молча поднимет и сидит такой, как будто его это не касается.
– Да вроде бы нормальный! – отвечала мать, улыбаясь и беря его на руки. – Ох, и тяжел ты стал, Платоша!
А не плакал Платон потому, что он сам и все вокруг – ребята, дома, корова и даже огромный злой бык по имени Цыган, которого все боялись, – были в его понимании как бы отдельно. Его мир и мир вокруг не были едиными. Все, что происходило в его душе, во снах, в воображении, не перекрещивалось с миром, окружающим маленького Платона.
Так было и когда бык Цыган как-то подошел к нему и долго смотрел на мальчика своим иссиня-черным глазом. Ему не нравилось, что мальчик не отводил глаз, что он не боялся его, что он чувствовал себя равным грозному животному…. И тогда Цыган нагнул голову, рогом зацепил мальчишку за пояс и метнул его через голову, через хребет куда-то назад – чтобы не видеть больше его вызывающе-спокойных глаз. И замычал грозно, устрашающе…
К лежащему на земле Платону бросились соседи, ребята, выскочили мужики с дрекольем. Отогнали быка, подняли ребенка на руки.
– Господи, как же Цыган не пропорол ему живот?
А бык просто зацепил рогом за жесткий пояс – «из чертовой кожи» – и метнул тело мальчика, как камень из пращи…
Платоша, потерявший на время полета сознание, очутился на руках соседей и вдруг ойкнул. И не мог перевести дыхание. Он не мог зареветь. Не мог вздохнуть и только судорожно открывал и закрывал рот…
– В больницу!.. В больницу его надо! – раздавались крики вокруг.
Прибежала мать и, схватив Платона на руки, прижала к своей груди. И тут он тихо-тихо заплакал… И задышал свободнее… Что-то странное – из того, параллельного с ним мира, осталось позади. Но оно ворвалось в его сокровенную душу и сломало вечную преграду между его тонким маленьким миром и всем опасным, непонятным, далеким миром вокруг него…
И Платон вдруг зарыдал во всю силу легких. Это был не плач, это был детский неостановимый,