– Я же сказал – никого!
– Но я слышу, как двое поднимаются по лестнице… в твою квартиру!
Кавголов хлопнул ладонью по лбу:
– Господи, как же я забыл! Это Анечка!
– Какая еще Анечка? – напряглась мать.
– Внучка твоя. Нет, правнучка. Дочь Антона – моего сына. Ты не застала ее там. У них сейчас большой ремонт, поэтому Анечка пока живет у меня. Это наименее трудный для меня вариант.
– А кто второй? Молодой человек лет сорока… П.П. только пожал плечами.
Входная дверь начала осторожно открываться, и Анна Георгиевна увидела чью-то очень знакомую мужскую фигуру.
– Дедуля! Ты еще не спишь? Это мы с Иваном Васильевичем…
Анечка показалась на пороге кабинета и только тут увидела пожилую, но царственной осанки даму.
– Аня, – сделала чуть кокетливый книксен девушка.
– А я мать этого… оболтуса! – мягким, оценивающим, бесстрастным голосом произнесла Анна Георгиевна.
Девушка отпрянула, невольно схватилась за плечо Ивана…
– Успокойся! – сказал П.П. Он все-таки был в своем доме. – Такой ты будешь через…
– Энное количество лет! – прищурившись, произнесла прабабушка, заинтересованная теперь правнучкиным спутником. – Молодой человек, а мы сегодня с вами не встречались?
– Макаров-Романов Иван Васильевич! – Он по-гвардейски щелкнул каблуками.
Анна Георгиевна облегченно и радостно рассмеялась.
– Так это же Иванушка! Машин, Марии Ивановны Романовой, Ванечка! То-то мне всё твердили… там про какого-то Ивана! Да я его еще по попе хлопала, прежде чем в купель церковную опустить!
Иван Васильевич покраснел. Анечка невольно улыбнулась! Ну чем не красавица-прапрабабка!..
Удивительная черта у этих новых детей – ничему не удивляться. Всех и всё знать. И везде чувствовать себя как дома. Правда, у деда Анечка всегда чувствовала себя как дома, хотя бы потому, что еще полтора года назад «старый книжный червь и любимый дед» отписал ей в завещании квартиру, машину, дачу…
– Что ты вцепился в фотографию Дашеньки? – почти как окрик прозвучал старушечий голос. – Ваня, ты это должен видеть! Всё!
Только теперь старуха в утреннем свете рассмотрела его, Ивана, лазорево-голубые… слепые, блаженные глаза! Да, он видел! Но не глазами! Он слышал, но это было как отдаленное пение, переходящее в рокот моря… Он чувствовал, однако, не кожу ребенка, а то, что глубже, беззащитнее, но мощнее в безостановочном движении!
Казалось, Иван первый раз соприкоснулся с онтосом всех живых. С тем, что не исчезает и не рождается. А только накапливается и взрывается, опадает и набегает, формирует и сохраняет – все добавляя и добавляя!
Это было то, о чем когда-то грезил полубезумный капитан Братищев!
То, что он сам познавал в своих самых рискованных операциях. О чем кричал по ночам. И снова, и снова задавал себе вопрос: «Где двигатель? Где первопричина этого вселенского, безмерного и неутекающего движения? Движения начала начал?»
«Какие у него глаза! – думала Анна Георгиевна. – Он не мог их получить от Машеньки Романовой! От ее Ляльки, от дурака-генерала».
И вдруг она поняла – у него были глаза Николая Чудотворца! Именно их на мгновение увидела она, когда отправлялась в этот неведомый путь…
Рано утром, в четырнадцать минут пятого, Дашенька проснулась от странного проникновения в ее мозг… От настойчивого, требующего ответа вопроса! Где-то рядом прозвучал женский голос: «Она так похожа на мою маму – на Марию Андреевну».
Огромные сине-лазоревые, живые, мужские глаза придвинулись к ее зрачкам. Но Дашенька была по- прежнему неподвижна. Она знала, что значит любой внешний взгляд. Злые глаза санитарки, вырывающей из ее рук замшевый, бордовый ридикюльчик с их наследными драгоценностями… Нависающий над ней взгляд, когда она в пятый раз со страшными муками рожала. Но остались только три девочки. И глаза были чужими и устремленными не к ней, а от нее…
Жадные, рыжие, почти злые ласки Георгия – ее мужа… Ома была счастлива, когда его уносило по каким-то ярмаркам, путешествиям… Лживые лица адвокатов, управляющих, чиновников и массы людей, среди которых ей нужно было крутиться, считать, ловить, всегда и везде быть начеку. Чтобы семейное дело не шаталось, не катилось в пропасть!.. И оно не шаталось благодаря ей. Оно просто всё рухнуло в 19-м году! С отступлением Колчака. До этого она еще цеплялась за последнее…
Тогда она оседлала одноконку и уехала в тайгу, на заимку. И плакала там дней пять… Плакала по своей жизни!.. Ей уже было все равно, как жить. Куда ехать… Кого спасать… Кому отдавать последнее…
В Кисловодск – так в Кисловодск! К красным – так к красным! К белым – так к белым! Или даже к своей маме, которую она почти не помнила…
Дашенька улыбнулась. Она оставалась в себе, в той давней-давней, другой жизни, которой ей хватило на все, когда-то уже промчавшиеся, пятьдесят два года.
Что от нее хотят эти врачи… родители… близкие?!
Она уже раз изжила себя… Она ведь только футляр когда-то уже прожитой… может быть, в чем-то родной жизни…
Но почему рядом так ясно горят эти живые человеческие, сумасшедшие глаза? Глаза ни бога, ни врача… Кто-то зовет ее? Снова рожать?! Нет!..
«Тогда для чего ты зовешь меня? Не приближаясь и не говоря ни слова? Отчего ты стоишь вдали?..»
Дашенька вдруг, как обычная восьмилетняя девочка, всхлипнула и разразилась облегчающими, покорными великой жизни ярко-синими слезами…
ГОЛОС
Повесть
I
Он снова объелся за ужином в гостиничном ресторане. И заснул… Подобное с Лукой Ильичем часто случалось в последнее время.
Ему было хорошо – река летняя, просторная… Длинный песчаный плес и нестерпимо сверкающее солнце на тихой ряби воды. Ему – двенадцать, не больше! И так хочется жить, что он невольно заплакал во сне.
Лука Ильич чувствовал собственные теплые слезы, катящиеся по лицу, и это было тоже приятно. Он приоткрыл веки и осторожно осмотрелся – кажется, никто ничего не заметил.
За его столиком с чуть напряженными лицами сидела его «троица», его охранник и шофер Вэл, его секретарь – Терентьич и лупоглазый, в сильных очках, Карл Греве – его продюсер. Они-то все видели, но не посмели его тревожить.
– Мороженое? Сыр? – спросил Луку Ильича как ни в чем не бывало Альберт Терентьич.
– Концерт… Завтра? – обратился к Греве Лука Ильич.
– Послезавтра, – встрепенулся продюсер и повернулся к Мордасову своими белыми, большими, словно бараньими, глазами. – А завтра с утра пресс-конференция.
– А потом репетиция, – вставил Терентьич.
– Ну да… – кивнул Мордасов. Достал белый платок и начал вытирать свое большое, быстро сохнущее лицо.
Ничего нового, все как везде… Как в Риме, Штуттгарте, Сиднее, Осаке… Как будто это и не была Москва!
Мордасов не был здесь двадцать шесть лет. Уехал почти сорокалетним – молодым, еще стройным, веселым кудрявым атлетом, полным амбиций, большого честолюбия, жажды жизни, женщин, денег, мировой славы…
Всё, всё, кажется, он получил… Из среднего баритончика московской оперетты Лука стал мировой