прыгнул на дресвяный берег…
Невероятно! Рекой… Прямо рекой ехал Кузьма! Точно водяной на своих рысаках — Володька видел где-то картинку: старик с длинной седой бородой, на голове корона, в руках вилы…
Володька кинулся в воду, закричал:
— Давай, давай! — Потом, сообразив, что надо делать, зашлепал вверх по реке. — Сюда, сюда! — опять закричал он, увидев впереди, за поворотом, отлогий берег.
Лошади, навьюченные мешками, корзиной, вышли на берег пошатываясь. С них ручьями стекала вода.
Кузьма отжал подол рубахи, штаны, шумно, как конь, отряхнулся. Глаза его, залитые потом, возбужденно блестели.
— В одном месте все-таки нырнул. Хлебы, наверно, подмокли.
Володька готов был слушать до бесконечности. Черт знает что! Из реки дорогу сделать… Надо же придумать такое! Но Кузьма коротко бросил:
— Поехали.
У избы сняли мешки, корзину, распрягли лошадей.
Кузьма заглянул в сенцы, заглянул в избу.
— Ты что, па курорт приехал?
Всё вернулось к старому. И Володька, сразу помрачнев, буркнул:
— Ты сказал, у избы выкосить…
— А сам-то не понимаешь, что надо? На крапиве спать будешь? Разжигай огонь.
Пухе язно была по душе трудовая суматоха. Она покрутилась возле пылающего, как вызов, брошенный дремотным небесам, костра, побывала у лошадей, бродивших по брюхо в тучной траве, и даже осмелилась заглянуть в кусты — туда, где, будоража эхо, гремел топором этот непонятный и страшный для нее человек.
Кузьма вышел из кустов с огромной ношей свежих лесин, с грохотом бросил у избы.
— Давай подновим ее маленько.
Он выбрал еловую лесину, подал Володьке. Потом, став на колени, подвел свое плечо под осевший угол сенцев и начал приподыматься. Угол и крыша дрогнули и медленно поползли вверх.
— Ставь.
Володька, обхватив обеими руками стойку, поставил.
Угол сел на стойку.
— Так, — сказал Кузьма, разгибаясь и вытряхивая из-за ворота гнилушки. Одно есть.
Вслед за тем выбросили прогнившие нары из избы, перебрали каменку, затопили избу. Густой белый дым, поваливший из дверей, дымника, окошек, стал медленно расползаться но вечерней земле.
— Вот теперь можно и себя привести в божеский вид, — сказал Кузьма, не без удовлетворения оглядывая свое новое жилье.
Он развязал мешки, достал белье, кожаные тапочки и начал не спеша раздеваться. Снял рубаху, скинул сапоги, стащил порванные на одном колене штаны — остался в одних трусах.
Володька, ставя чайник на огонь, искоса посматривал на него. Здоровый, черт!
Кузьма вскинул на руку полотенце, белье, взял мыло.
— Тебе бы тоже не мешало. Посмотри, на кого похож.
— Мы не городские, — съязвил Володька. — Это в городе к однколону привыкли. — Слово «одеколон» он нарочно произнес на простецкий лад.
— Дурак, — сказал Кузьма и направился к речке.
Он шел осторожно, непривычно ступая босыми ногами по смятой траве и заметно припадая па левую ногу — ниже колена она была сплошь исполосована глубокими рваными рубцами.
«На войне был», — подумал Володька и тут же довольно усмехнулся: Кузьма, подстегиваемый комарами, вынужден был перейти на бег. Сначала качнул одним плечом, потом другим и закачался, как лось на разминке, лениво, нехотя выбрасывая длинные ноги.
В предзакатной тишине слышно было, как он плещется в воде, шумно отфыркивается. Пуха, томимая любопытством, раза два приближалась к прибрежным кустам, но спуститься к речке не решилась.
Вернулся Кузьма посвежевший, с мокрыми, зачесанными назад волосами, в белой чистой рубашке, заправленной в легкие матерчатые штаны, на ногах тапочки — совсем как с прогулки. Выстиранную рабочую одежду развесил на кольях около огня.
— У тебя что из харчей? — спросил он, роясь в своей корзине.
Володька промолчал. Какое ему дело до его харчей?
И, глядя, как Кузьма засыпает в котелок пшено, подумал, что неплохо было бы и ему что-нибудь сварить, хотя бы трески, — валяется где-то в мешке звено. Но тут же мысленно махнул рукой: не привыкать — и чаю похлещет.
Чайник давно уже вскипел, но Кузьма затеял еще точить косу. Как будто нельзя подождать до утра! Володьку мутило от голода, ноздри щекотал вкусный аромат пшенной каши, булькающей в котелке, и, вращая брызжущее искрами точило, он на все лады клял этого бесчувственного чурбана.
Когда они сели наконец за стол, солнце уже закатилось. Холодная сырость наползала из кустов.
Володька достал из мешка бутылку с постным маслом, налил в кружку, запустил туда ржаной кусок.
— Единоличниками будем? — сказал Кузьма, снимая с огня котелок с кашей.
Володька ниже наклонил голову к кружке. И какого черта ему надо? Может, еще, как жрать, учить будет?
Кузьма поставил дымящийся котелок на середину стола, положил в него огромную ложку топленого масла.
— Ешь.
— У меня свое есть, — проворчал Володька.
— Ешь, говорю. — Кузьма сел напротив, подвинул к нему котелок. Насмотрелся я вчера на вас на Грибове — тошно… Каждый уткнулся в свой котелок… Ну? — Кузьма нетерпеливо повел бровью.
Володька полез в мешок за ложкой. «Хрен его знает, что у него на уме. Тяпнет еще ни за что ни про что. Ладно, пущаи мне хуже будет, — решил он, подумав. — У меня сухари да треска — немного поживишься».
— А Пуху-то мы и забыли! — Кузьма встал, кинул несколько ложек каши на газету, положил на землю сбоку стола. — Надо будет корытце ей вырубить.
Пуха, облизываясь, несмело подошла к каше, вопросительно уставилась на Володьку.
— Ладно, чего уж… — Володька отвел взгляд в сторону, и Пуха бойко захлопала языком.
После этого Володька думал, что Кузьма начнет извиняться, оправдываться — так и так, мол, погорячился давеча. На Грибове всегда так делали: сначала прикормка, а потом примирение.
Ничуть не бывало!
Поужинав, Кузьма молча поднялся, сам вымыл посуду на речке и стал устраиваться на ночлег. Володька собрался было вязать лошадей.
— Не надо, — сказал Кузьма. — Сегодня намаялисьникуда не уйдут. А вот от зверя, пожалуй, что- нибудь надо.
Он сходил в лесок, зажег старый муравейник.
В избе легли на полу — окошки и дьшник заткнули травой, вместо дверей подвесили парусиновую мешковину.
Тихо, темно, как в погребе. Где-то над головой пищит одинокий заблудшийся комар. За стеиой бродят, похрустывая травой, лошади.
Володька достал папироску, закурил.
— Ну вот что, — сказал Кузьма, — этого я не люблю.
Хочешь — выходи на улицу.
Володька, чертыхаясь про себя, нащупал сбоку траву, вдавил папироску. Ну и жизнь — дышать скоро по команде. И тут ему опять вспомнилось жигье на Грибове — вольготное, бездумное, с шутками, с разговорами. Нет, удирать надо, удирать. А то зачахнешь, дикарем станешь в этой берлоге.