сахарил. Ну и что? Сахари! Ей-то какое дело? И в конце концов плевать ей на тот переполох, который в доме поднялся, когда машина с доярками подъехала. Ах, какое событие! Скотница на свидание с рогатками собирается. Один кинулся в сени за сапогами, другой — Василий Игнатьевич — полез на печь за онучами… Пущай! Дьявол с вами! Бегайте как угорелые, ползайте по горячим кирпичам, раз вам нравится…
Но вот чего никогда нельзя забыть — это того, что было после. После Лидкиного отъезда.
Василий Игнатьевич — это уж на улице, когда машина с доярками за поворотом дороги скрылась, — вынул из кармана трояк, подал Мите: «Бежи-ко к Дуньке за причасчием, засушили гостью…» И куда девалось недавнее благообразие!
Глаза заиграли, засверкали — прежний гуляка! Можно! Теперь все можно, раз Лидки рядом нету. Это ведь при Лидке надо тень на плетень наводить, а при Альке чего же? Она, Алька, не в счет… Крепко, до боли закусив нижнюю губу — она всегда в ресторане так делает, когда капризный клиент попадается, — Алька решительно мотнула своей рыжей непокорной гривой: хватит про Лидку да про ейного плотника думать, больно много чести для них! И потребовала от тетки бутылку — пущай старухи горло смочат.
Маня-большая — золотой все-таки характер у человека! — скокнула, топнула и бесом-бесом по избе, а потом как почала мести-скрести длинным язычнщем — со всех закоулков сплетни собрала.
К примеру, Петр Иванович. Алька все хотела спросить тетку: где теперь эта старая лиса? Почему не видать?
А он, оказывается, на дальний лесопункт со своей Тонечкой подался. Вроде как в гости к своему шурину, а на самомто деле — нельзя ли как-нибудь ученые косточки пристроить — Маня так и назвала Тонечку, потому как в своей деревне охотников до них нету.
— А ухажера-то своего видала? — вдруг спросила Маня.
— Какого? — спросила Алька и рассмеялась. Поди попробуй не рассмеяться, когда она на тебя свой угарный глаз навела.
— Какого — какого… Первобытного!
Аграфена Длинные Зубы: ха-ха-ха! На другом конце деревни слышно — заржала. А Маня-маленькая, как всегда, — переспрашивать: про кого? Как в лесу живет — никогда ничего не знает.
— Про Митю Ермолина, — громко прокричала ей на ухо Маня-большая. — В школе, вишь, все руками, как немко, учителям отвечал, а не словами. Вот и прозвали Первобытным. В первобытности, говорят, так люди меж собой разговаривали. Верно, Алевтинка?
Тут тетка, как всегда, горячо вступилась за Митю, ее поддержала Маня-маленькая, Афанасьевна, и началась перебранка.
— Нет, нет, — говорила Анисья, — не хули Митю, Архиповна. На-ко, весь колхоз человек обстроил, все дворы скотные, постройки все — всё он… И не пьет, не курит…
— А все равно малахольный! — стояла на своем Маня.
— Да пошто ты самого-то нужного человека топчешь?
— А пото. В девятом классе на радиво колхозное летом поставили, отцу уваженье дали, а он что сделал? Бабусю на колхозные провода посадил?
Алька захохотала. Был такой случай, был. Митя крутил-крутил приемник — все надо знать, да и заснул, а по избам колхозников и запричитала лондонская бабуся.
Самому Мите, конечно, за возрастом ничего не было, а Василию Игнатьевичу всыпали.
— Да ведь это когда было-то? Что старое вспоминать? — сказала тетка.
— А можно и новенькое, — не унималась Маня. — Весной Лидка на сестрины похороны в район ездила — не вру? Два дня каких дома не была, а он ведь, Митя-то, ошалел. Бегом, прямо от коровника прилетел к почте да еще с топором. Всех людей перепугал. А Лидку-то встретил — не то чтобы обнять да поцеловать, а за голову схватил да давай вертеть. Едва без головы девку не оставил…
Алька улыбнулась. Похоже, очень похоже все это на Митю! Но чего тут смешного? Чего глупого?
А Маня-большая, приняв ее улыбку за одобрение, разошлась еще пуще: Митю в грязь, матерь Митину в грязь (только не Василия Игнатьевича, того не посмела), а потом и Лидку в ту же кучу: дескать не бисер лопатой загребает — навоз.
Алька не перебивала старуху, не спешила накинуть на нее узду. Пущай! Пущай порезвится. Какую оплеуху закатил ей недавно Василий Игнатьевич, а Лидку — не тронь? Лидка принцесса?
Только уж потом, когда Майя добралась до Лидкиного брюха (кажется, все остальное ископытила), она сделала слабую попытку остановить старуху.
— Хватит, может. Ребенок-то еще не родился.
— И не родится! — запальчиво воскликнула Маня.
— Да не плети чего не надо-то! — Тетка тоже вспылила. — Понимаешь, чего мелешь?
— Огруха, — воззвала к свидетелям Маня, — при тебе Лидку в район отправляли? В больницу?
— Ну дак что?
— Как что? Кабы здорова была, не возили каждый месяц на ростяжку.
— Хватит! Хватит, говорю! — Алька сама почувствовала, как вся кровь отхлынула от ее лица — до того ей вдруг стало стыдно за себя. Потом она увидела растерянное, угодливое старушечье лицо («Чего ты, Алевтинка? Разве не для тебя старалась?»), и уже не стыд, а чувство гадлиности и отвращения к себе потрясли все ее существо.
И она исступленно, обеими руками заколотила по столу:
— Уходите! Уходите! Все уходите от меня…
Алька плакала, плакала навзрыд, во весь голос, но Анисья и не подумала утешать ее. Закаменело сердце. Не бывало еще такого, чтобы из ее дома выгоняли гостей!
Только уж потом, когда Алька начала биться головой о стол, подала голос:
— Чего опять натворила? Я не знаю, ты со своими капризами когда и образумишься…
— Ох, тетка, тетка, — простонала Алька, — не спрашивай…
— Да пошто не спрашивай-то? Кто будет тебя спрашивать, ежели не тетка? Кто у тебя еще есть, кроме тетки-то?
В ответ на это Алька подняла от стола свое лицо, мокрое, распухшее, некрасивое (никогда в жизни Анисья не видала такого лица у племянницы) и опять уронила голову на стол. Со стуком, как мертвую.
И тогда разом пали все запоры в Анисьином сердце.
Потому что кто корчится, терзается на ее глазах? Кого треплет, рвет в клочья буря? Разве не живую ветку с амосовского дерева?
Она подсела к Альке, крепко, всхлипывая сама, обняла племянницу.
— Ну, ну, не сходи с ума-то… Выскажись, облегчи душу…
— Тетка, тетка, — еще пуще прежнего зарыдала Алька, — пошто меня никто не любит?
— Тебя? Да господь с тобой, как и язык-то повернется. Тебя, кажись, когда еще в зыбке лежала, ребята караулили…
— Нет, нет, тетка, я не про то… Я про другое…
И Анисья вдруг замолкла, перестала возражать. И это ее молчание стопудовым камнем придавило Альку.
Всю жизнь она думала: раз за тобой ребята гоняются, глазами тебя едят, обнимают, тискают, — значит, это и есть любовь. А оказывается, нет. Оказывается, это еще не любовь. А любовь у Лидки и Мити, у этих двух дурачков блаженных…
И самое ужасное было то, что она, Алька, верила, завидовала этой любви. Да, да, да! Она даже знала теперь, какой запах у настоящей любви. Запах свежей сосновой щепы и стружки…
— Может, чаю попьешь — лучше будет? — спросила Анисья.
Алька махнула рукой: помолчи, коли нечего сказать.
Потом встала, хотела было умыться и не дошла до рукомойника — пала на кровать.
Анисья быстрехонько разобрала постель, раздела ее, уложила в кровать, как ребенка, и, купаясь вместе с нею в мокрой, зареванной подушке, стала утешать ее похвальным словом — Алька с малых лет была падка на лесть:
— Ты посмотри-ко на себя-то. Тебе ль реветь — печалиться с такой красой. Девок скольких бог обидел, чтобы тебя такую сделать…