межпространственную щель.
Я едва успел ухватить его за пиджак. На какую-то секунду я увидел вдруг то, что уже никогда не увижу до смерти. В прозрачном солнечном воздухе возле проклятого столба, извещающего о таинственном исчезновении людей, исчезло вдруг девять десятых Вернера и только рвалась у меня из рук будто отрезанная часть его спины в сером выцветшем пиджаке с острыми, выпирающими лопатками. Ещё секунда, и я его вынул по частям из пустоты, из воздуха, сначала плечи и затылок, потом голову и руки и, наконец, вывернутые в первой балетной позиции ноги.
Он грохнулся на землю в какой-то неестественной позе и простонал.
— Что с вами? — испугался я.
— Он-немела… вся левая часть… как п-параличная… — выговаривал он, с трудом шевеля языком.
— Я говорил вам — не лезьте! — рассердился я. — Вы нормальный человек, с левым сердцем. А это дорога для ненормальных. Контакт для правосердечников. Не понимаю, почему они не переместили эти идиотские воздушные потоки?
— Значит, не могли.
Вернер уже сидел, опершись руками о травяные бугорки и вытянув вперёд свои худые, выворотные ноги.
— Значит, разум их не всемогущ и не всеведущ. Не подымайте его уж так высоко над человеческим, — продолжал он, — просто он действует, как и мы грешные, методом проб и ошибок. Придётся воззвать ко всем учёным планеты: есть ли среди них люди с правосторонним сердцем?
— Едва ли Стон пустит сюда ваших учёных. Мне кажется, он совсем не заинтересован в гласности.
Вернер задумался.
— Такое открытие нельзя замалчивать, — сказал он. — Это преступление против науки. Мы, в конце концов, можем обратиться в ООН.
— Не будьте наивны, Вернер, — сказал я с сердцем. — ООН может вмешаться в вооружённый конфликт, но не сможет войти в дом без разрешения хозяина. Частная собственность, профессор, ничего не поделаешь. А задушить Стона могут только международные картели, миллиарды против его миллионов, да и сделают они это не ради науки.
Так мы и сидели с Вернером на шоссейной обочине, глотая пыль из-под колёс проезжавших автомобилей. Ни один из них не остановился, даже хода не замедлил: «ведьмин столб» стал вроде рекламного щита, предлагающего вам застраховать свою жизнь — самый трудный и неблагодарный вид рекламируемого товара. А зачем её страховать, подумалось мне. Во имя благополучия Гвоздя и Стона, во имя их дальнейших благоприобретений за счёт живой, пусть незнакомой нам, но жизни и, может быть, всё-таки жизни разумной. А что, если я сейчас пройду по этому коридору в алмазный кокон и скажу им всё, что тиранит душу со дня первой нашей встречи с Неведомым? Может, они поймут. Ведь они хотели, чтобы и мы что-то поняли, но мы ничего не уразумели в беготне цветных значков и пятен, как в рекламных анонсах на Больших леймонтских бульварах. Ну, мы не поняли, а они? Ведь не для нашей потехи извлекли они у нас всё сознательное и подсознательное и смоделировали четыре человеческие жизни так, как нам и не снилось. А если так, вдруг они и сейчас поймут всё, что мне хочется им сказать, поймут правильно и захлопнут намертво эту соблазняющую только дикарей калитку в Неведомое. А что, если в самом деле выйдет, если удастся, то чего же я медлю здесь на вытоптанной траве у дурацкого столба, на котором даже не повесишь никого из проклятой шайки…
Я молча поднялся и шагнул к столбу. Дымок у его основания ещё клубился тоненькой мутноватой спиралькой. Я обернулся к Вернеру и сказал:
— Мне пришла в голову одна идея, профессор. Подождите минут двадцать. Я скоро вернусь.
— Куда вы? — встрепенулся Вернер. — Какая идея? Что вы ещё придумали?
— Скажу им всё, что говорил вам. Пусть принимают меры, если поймут.
— Так вы же ещё не знаете, разумны ли они. С кем же вы будете говорить?
— С самим собой. Если это разум, он поймёт. Услышит, или прочтёт, или воспримет своим каким-то особым способом, в сущности, совсем не сложную мысль. Вроде той, какая изложена на этом столбе.
Вернер держался за него одной рукой, другой загораживая мне путь. Губы его дрожали.
— Это донкихотство, Янг. Я не пущу вас. Поступок, недостойный нормального человека.
— А то, что творится вокруг, нормально по-вашему? — спросил я, легко отстраняя Вернера. — Не мешайте, профессор. Я иду.
Коридор я прошёл быстрее, чем раньше, — не было Этты, которая связывала. Переступал, прижимаясь грудью у пружинящей «стенки», и почти не попадал в зону парализующего потока. Привычного уже онемения я даже и не почувствовал, когда глазам открылось таинство сказочной игры самосветящихся кристаллов. Казалось, они мгновенно меняли цвет и форму, словно струились, скручивались и расплывались, как взбесившееся электричество, запертое в скалистые берега более крупных кристаллических форм. Впрочем, я недолго любовался этой сверкающей геометрией. Шагнув вперёд, я закричал исступлённо и неудержимо — не крик, а сумасшедший бег таких же сумасшедших, истерических, что-то выкрикивающих мыслей:
— Услышьте меня или, вернее, поймите вот так, как вы умеете это делать, вскройте мозг, как консервную банку… Вы, конечно, не знаете, что такое консервная банка, но понимаете, что можно вскрыть мозг… вы уже делали это, и не со мной одним… А вскрыв его, вы услышите, что я хочу вам сказать… закройте калитку… мы называем этот проход в ваше пространство калиткой в Неведомое, нам, конечно, неведомое, потому что, кроме меня, никто не понял, что вы — это жизнь, это разум, качественно иной, чем наш, может быть даже его превосходящий… Тогда поймите, что с нами рано, ещё рано вести обмен информацией… здесь у нас мелкий, душный, собственнический мир хищных инстинктов, жадности, коварства, подлости, античеловеческой, антигуманической псевдосвободы… Конечно, есть места на Земле, и много таких мест, где люди могут жить и живут по-человечески, действительно свободно и счастливо, но вы открыли свой вход не там, а у нас, где правят деньги, деньги и деньги, где даже ваши частицы, которые нам удалось унести с собой, продаются и покупаются, как украшения для толстосумов, их жён и возлюбленных… Я не знаю, поймёте ли вы всё это, но именно эти немногие у нас владеют миром, забирая всё лучшее, всё самое красивое и ценное, отнимая его у тех, кто создаёт эту красоту и ценность… Вот почему я кричу, прошу, умоляю вас закрыть проход… Ещё не настало время-время для встречи разумов, не те люди придут к вам, какие должны прийти… Может быть, через сто-двести лет — как бы вам объяснить это?.. У нас десятичная система отсчёта, а год — это период обращения Земли вокруг Солнца, Землёй же мы называем нашу и вашу планету — так вот, через сто лет, быть может и раньше, я надеюсь, и у нас на Земле будет всеобщее торжество разума, свободного от зла и невежества… Простите, говорю, может быть, слишком выспренне и не научно, хотя, вероятно, наши науки и чужды вам, но мне очень хочется, чтобы вы меня поняли и закрыли эту чудесную калитку в Неведомое… Простите, поймите и не судите меня строго — я только хочу всё, как честнее и лучше…
У меня перехватывало дыхание и срывался голос, я кричал уже, не слыша себя и едва ли соображая то, что выкрикиваю. Последнее, что я заметил, был уже не многоцветный, а прозрачный сияющий мир вокруг, какой-то очень спокойный и чистый, от чего спокойнее и чище стало на душе, и я вдруг умолк, понимая, что говорить уже было не нужно. Позади висело, как спиралька пыли — хотя в хрустально- прозрачном воздухе, конечно, не было ни пылинки, — смутное пятно выхода, и я отступил в него, как уходишь из ярко освещённой комнаты в тёмную, не отрывая глаз от плывущего за выходом сияния.
Коридор я прошёл уже не помню как и, вероятно не очень тщательно оберегая себя, так что левая сторона здорово онемела. Вышел, споткнулся и упал прямо к ногам белого, как бумага, Вернера.
— Живы? — только и вымолвил он.
— Жив, — выдохнул я.
— И всё сказали?
— И всё сказал.
— Что же будет?
— Не знаю.
— И вы думаете, они поняли?