Готовила она отменно, дом содержала в порядке, вот только на язык была несдержанна, что на уме, то и
— Когда сегодня телевизоры приедут? — спросила Таня, закладывая в духовку нечто белое, что впоследствии превратится в пирог с капустой: на кухонном столе валялись ошметки капустных листов, торчала сталактитом кочерыжка.
— В двенадцать, — сказал Алексей Иванович, нехотя ковыряя творог. — Дала бы мне кочерыжечку, а, баба…
— Это с творогом-то? — засомневалась Таня. — А если прослабит? Хотя тебе полезно, на, грызи… мужик, — добавила в ответ на «бабу». — А жрать-то они станут?
— Вряд ли. Они люди казенные, у них, наверно, столовая есть, — и хрустел капустой, и хрустел. — Ты вот что. Скажи Настасье, как проснется, чтоб ко мне не лезла. Я в кабинете посижу, набросаю пару страничек — о чем говорить буду…
— Иди, — разрешила Таня, — подумай. Хотя в телевизоре что ни ляпнешь — все умным кажется. Парадокс.
Алексей Иванович, нацелившийся было на выход, аж остановился: ничего себе словечко бросила, неслабое, сказал бы Володька, и в самый цвет. Иногда Алексею Ивановичу казалось, что Таня всех ловко мистифицирует: телогрейкой своей, ботами, всякими там «одежами», «нонеча» или «ложь на место», а сама вечерами почитывает словарь Даля и заочно окончила Плехановский институт — это в смысле того, что готовит отлично. Но рационально мыслящая Настасья Петровна сей феномен объясняла просто:
— Она с нами сто лет живет, поневоле академиком станешь.
Склонна была Настасья к сильной гиперболизации… Что ж в таком случае сама она в академики не выбилась? И Алексей Иванович, хотя и лауреат всех мастей, а ведь не академик, даже не кандидат каких- нибудь вшивеньких наук.
— Иди-иди, — подтолкнула его Таня, — не отвлекайся попусту.
А ему и не от чего было отвлекаться. Сказал: думать пойдет, а чего зря думать? Что спросят, на то и ответит, дело привычное. Четыре года назад, к семидесятилетию как раз, целых три часа в Останкинской концертной студии на сцене проторчал — при полном зале. Удачным вечер вышел, толковым. Только ноги болели потом, массажистка из поликлиники неделю к нему ездила, однако, не бесплатно, не за казенное жалованье: Настасья Петровна денег за услуги не жалеет, каждому — по труду.
Алексей Иванович, придя в кабинет, закрыл дверь на ключ, форточку распахнул настежь, снял с книжной полки два тома собственного собрания сочинений и нашарил за книгами плоскую пачку сигарет «Данхилл». Щелкнул зажигалкой, неглубоко затянулся, пополоскал рот дымом, послушал себя: ничего не болело, не ныло, не стучало, хорошо было.
— Хорошо-о, — вслух протянул Алексей Иванович. В принципе, курить ему не разрешалось. Не разрешалось ему пить спиртное, волноваться по пустякам, есть острое и горячее, быстро ходить, ездить в общественном транспорте, толкаться в магазинах и т. д. и т. п., список можно продолжать долго. Но Алексей Иванович к этому списку относился скептически, любил опрокинуть рюмочку-другую, суп требовал только с пылу, имел дурную, на взгляд Настасьи, привычку шататься по магазинам, — особенно писчебумажным, а иной раз позволял себе тихое развлечение и катался в метро: там, утверждал он, путешествуют славные красивые девушки,
Настасья Петровна с ним боролась. Она выкидывала сигареты, прятала спиртное, а приезжая в Москву, старалась никуда не отпускать мужа одного, порой до полного маразма доходила: отнимала у него карманные деньги.
Раздраженно говорила:
— Если тебе что надо, скажи — я куплю.
И зудела, зудела, зудела непрерывно. Как осенняя муха.
Но все ее полицейские меры, весь ее мерзкий зудеж относился Алексеем Ивановичем как раз к разряду пустяков. Сигареты он наловчился прятать виртуозно, как, впрочем, и водочку, часто менял свои
Он аккуратно загасил сигарету, спрятал пепельницу в ящик стола, пачку вернул на место, забаррикадировал книгами. И вовремя: в дверь забарабанили.
Алексей Иванович, не торопясь, кинул в рот мятную пастилку, намеренно громко шаркая, пошел к двери, отпер. Настасья Петровна ворвалась в кабинет, как собака Баскервилей, только не фосфоресцировала. Но нюх, нюх!..
— Курил? — грозно вопросила.
— Окстись, Настасьюшка, — кротко сказал Алексей Иванович, шаркая назад, к креслу, тяжело в него опускаясь, кряхтя, охая, чмокая пастилкой. — Что я, враг себе?
— Враг, — подтвердила Настасья Петровна. — Ты меня за дурочку не считай, я носом чую.
— А у меня как раз насморк, — радостно сообщил Алексей Иванович. — Ты меня простудила.
Ложный финт, уход от прямого удара, неожиданная атака противника: не забывайте, что в юности Алексей Иванович всерьез боксировал, тактику ближнего боя хорошо изучил.
Настасья на финт купилась.
— Как это простудила? — возмутилась она, забыв о своих обвинениях, чего Алексей Иванович и добивался.
— Элементарно, — объяснил он. — Я же не хотел вчера гулять: холодно, мокро, миазмы. Вот и догулялись.
— Ну-ка, дай лоб, — потребовала Настасья Петровна.
Дать лоб — тут она точно табак учует, никакая пастилка не скроет. Дать лоб — это уж фигу.
— Нету у меня температуры, нету, — быстро заявил Алексей Иванович. — Лучше отстань от меня. Я думаю, а ты мешаешь. Я же сказал Тане, чтоб не пускала…
— Еще чего? Может, мне в Москву уехать?
— Может, — предположил Алексей Иванович.
— Сейчас, только калоши надену, — Настасья Петровна выражений не выбирала. — А с телевизионщиками, значит, ты сам говорить будешь, да?
— Ну что ты, Настасьюшка, — Алексей Иванович смотрел на жену невинными выцветшими голубыми глазками, часто моргал, как провинившийся первоклашка, — с телевизионщиками ты поговоришь. Вместо меня. А я полежу, почитаю. Вот галазолинчика в нос покапаю и лягу. Я ведь кто? Так, Людовик Тринадцатый, человек болезненный и слабый. А ты у меня кардинал Ришелье, все знаешь, все умеешь.
— Не валяй дурака, — уже улыбаясь, забыв о курении, сказала Настасья Петровна. — Ты подумал, о