приемах. Сведения, учтите, из Института информации.
Заргарьян улыбнулся, и тут я заметил, что он совсем не строгий, а добродушный и, вероятно, даже веселый парень.
— Портрет в общих чертах похожий, — сказал он. — Валяйте дальше.
И я рассказал. Рассказывать я умею картинно и даже с юмором, но он слушал, внешне ничем не выдавая своего интереса. Только когда я дошел до упоминания о множественности миров, он поднял брови и тут же спросил:
— Вы об этом читали?
— Не помню. Мельком где-нибудь.
— Продолжайте, пожалуйста.
Я заключил рассказ реминисценцией из Стивенсона о Джекиле и Гайде.
— Самое странное, что эта фантомистика объясняет все, а другого разумного объяснения у меня нет.
— Вы думаете, это самое странное? — рассеянно спросил он, все еще перечитывая записку в блокноте. — У нас отказались ставить эту проблему в Институте мозга, а они все-таки ее поставили…
Я смотрел на него не понимая.
— Вы точно пересказываете? — вдруг спросил он, снова пронзая меня глазами. — Два мира как подобные треугольники, так? И там и здесь Москва, только иначе орнаментированная. И там и здесь вы и ваши знакомые. Именно так?
— Именно так.
— Там вы женаты на другой женщине, живете на другой улице и как-то связаны с Заргарьяном и Никодимовым, о которых здесь ничего не знаете. Так?
Я кивнул.
Он встал и прошелся по комнате, словно сдерживая волнение. Но я видел, что он взволнован.
— Теперь вы мне расскажете о снах. Я думаю, что все это связано.
Я рассказал и о снах. Теперь он смотрел с нескрываемым интересом.
— Значит, чужая жизнь, а? Какая-то улица, дорога к реке, торговый пассаж. И все очень отчетливо, как на фотографии? — Он говорил медленно, взвешивая каждое слово, словно размышлял вслух. — И все запомнилось? Отчетливо, со всеми подробностями?
— Я даже мозаику на полу помню.
— И все знакомо до жути, до мелочей? Кажется, бывали тут сотни раз, даже, наверно, жили, а в действительности ничего подобного?
— А в действительности ничего подобного, — повторил я.
— Что же врачи говорят? Небось советовались.
Мне показалось, что он сказал это с какой-то лукавинкой.
— А, что врачи говорят… — отмахнулся я. — Возбуждение… торможение. Это всякий дурак знает. Днем кора головного мозга находится в состоянии возбуждения, ночью наступает торможение. Неравномерное. С островочками. Эти островочки и работают, клеят из дневных впечатлений сны, монтируют…
Заргарьян засмеялся:
— Монтаж аттракционов. Как в цирке.
— А я не верю! — рассердился я. — Какой это, к черту, монтаж, когда все смонтировано до мелочей, до листика какого-нибудь на дереве, до винтика в раме. И повторяется, как сеанс в кинотеатре. Раз в неделю обязательно посмотришь что-нибудь, что уже снилось раньше. И еще уверяют, что во сне увидишь только то, что наяву видел и пережил. Ничего, мол, другого.
— Об этом еще Сеченов писал. Он даже слепых опрашивал, и оказалось, что они видят во сне только то, что уже видели в зрячем состоянии.
— А я не видел, — упрямо повторил я, — ни в жизни, ни в кино, ни на картинках. Нигде! Ясно? Не ви-дел!
— А вдруг видели? — усмехнулся Заргарьян.
— Где?! — закричал я.
Он не ответил. Молча взял сигарету, закурил и вдруг спохватился:
— Простите. Я не предложил вам. Вы курите?
— Вы мне не ответили, — сказал я.
— Я отвечу. У нас впереди еще большой, интересный разговор. Вы даже не представляете себе, каким открытием для нас будет эта встреча. Ученые ждут такой минуты годами. А я счастливец: всего четыре года ждал. Вы свободны? — вдруг спросил он. — Можете подарить мне еще пару часов?
— Конечно, — растерянно согласился я, все еще ничего не понимая.
Внезапная перемена в Заргарьяне, его возбужденный, нескрываемый интерес даже чуть-чуть смутили меня. Что особенного я рассказал ему? А может быть, Галя права: именно здесь и был ключ к разгадке всего случившегося?
А Заргарьян уже звонил кому-то по телефону.
— Павел Никитич? Это я. Ты еще долго намерен пробыть в институте? Прелестно. Я привезу к тебе сейчас одного товарища. Он у меня. Кто? Ты даже не представляешь кто. Тот, о котором мы с тобой мечтали все эти годы. То, что он рассказал мне, подтверждает все наши домыслы. Я подчеркиваю: все! И даже больше. Трудно вообразить — голова кружится. Нет, не пьян, но напьюсь обязательно. Только потом. А сейчас едем к тебе. Жди.
Он положил трубку и обернулся ко мне:
— Вы понимаете, что такое рефрактор для астронома? Или электронный микроскоп для вирусолога? Таким драгоценным инструментом являетесь для меня вы. Для нас с Никодимовым. Я сделаю Зоеньке царский подарок — ведь она подарила мне вас. Едем!
Я по-прежнему ничего не понимал.
— Надеюсь, вы не будете меня ни колоть, ни резать? Больно не будет? — спросил я голосом пациента, пришедшего на прием к хирургу.
Заргарьян захохотал, очень довольный.
— Зачем больно, дорогой? — заговорил он вдруг с акцентом восточного торговца. — Сядешь в кресло, заснешь на полчасика, сны посмотришь. Как в кино. — И прибавил уже без акцента: — Пошли, Сергей Николаевич. Я вас отвезу в институт.
ЛАБОРАТОРИЯ ФАУСТА
Институт находился в стороне от шоссе, в дубовой роще, показавшейся мне в темноте беззвездного вечера лесом из детской сказки. Кусты, похожие на гномов, разлапистые деревья, черные пни за кюветом, выглядывающие из травы, как диковинные зверюшки, — все это уводило в романтическую и жутковатую темь. Но вместо избушки на курьих ножках в конце асфальтовой аллейки подымалась круглая десятиэтажная башня с кое-где освещенными окнами. Какие-то из них мигали, вспыхивая и потухая, словно включались и выключались за ними гигантские юпитеры в съемочном павильоне.
— Валерка Млечин над беспроволочным светом колдует, — сказал Заргарьян, перехватив мой взгляд. — Думаете, у нас? Нет, не у нас. Мы под самой крышей, с другой стороны.
Скоростной лифт поднял нас на десятый этаж; мы вошли в кольцевой коридор, дорожка которого тотчас же устремилась вперед. Она двигалась мягко, беззвучно, с привычной скоростью эскалатора.
— Включается автоматически, как только вы входите в коридор, — пояснил Заргарьян, — а выключается нажимом ноги на эти молочные регуляторы.
Слегка выпуклые, освещенные изнутри молочно-белые плитки были вкраплены одна за другой через каждые два метра в пластмассовую ленту коридора. Мы плыли мимо двустворчатых белых дверей с крупными номерами. Против двести двадцатого Заргарьян нажал регулятор.
Мы остановились. Тотчас же раздвинулись двери, открывая вход в большую, ярко освещенную