практике и раньше, конечно, не соблюдавшиеся, но хотя бы формально уважаемые.
Если процесс пошел в обратном направлении, то есть основания надеяться и на возвращение некоторого плюрализма в политическую дискуссию. Свобода в Российской Федерации равнозначна плюрализму взглядов начальства. Впрочем, так ли сильно отличается наша ситуация от того, что мы наблюдаем в других странах буржуазной демократии? Нет, различия, конечно же, есть, но насколько они принципиальны?
Так или иначе, кризис меняет политические расклады. Плюрализм наступает. Беда лишь в том, что различия взглядов, намечающиеся между соперничающими кланами и группами, не отражают никакого принципиального идейного противостояния. Это не левые против правых, даже не западники против патриотов, а просто Иван Иванович против Ивана Никифоровича. Их позиции на правом и левом фланге могут меняться как расположение партнеров в кадрили, и нет ни смысла, ни надежды в попытках усмотреть здесь какую-то последовательную идейную логику. Эта толкотня на узком пятачке государственной бюрократии напоминает скорее игру в «Царя горы», чем принципиальное противостояние политических сил.
Полноценная, последовательная и идеологически обоснованная политика придет лишь тогда, когда решение общественных проблем станет делом самих масс. Выступления левых не могут заменить вовлечение масс в политические события - задача левых в том, чтобы стать катализатором этого процесса, ускорить и сориентировать его. И этого не достичь с помощью одиночных пикетов, скандальных акций, проводящихся группами из пяти-шести человек в целях саморекламы и заумных теоретических дискуссий.
Шансы для массовой политики возникают там, где намечается раскол внутри власти. И сами представители власти в подобной ситуации склонны провоцировать вовлечение людей в события, как это сейчас делает тот же Рахимов, инициируя кампанию критики «Единой России» в Башкирии.
Только включаться в эту дискуссию надо не для поддакивания той или другой стороне, а со своим принципиальным и честным взглядом на вещи. С пониманием собственных целей, перспектив и требований. И тогда спор между поссорившимися начальниками действительно перерастет в общественное противостояние по вопросу о том, какой быть послекризисной России.
CЧЕТ НА МИЛЛИОНЫ
Хороший фашизм и фашизм плохой
Английский социолог Стюарт Холл назвал это «дискурсивной борьбой». Идеям, концепциям, анализу противопоставляются не другие идеи, критика, аргументы, а образы, эмоции и ассоциации. Не только идеи, но даже и термины могут быть эмоционально дискредитированы и изъяты из употребления, превратившись в некий негативный знак, запретный звук.
На протяжении последнего десятилетия ХХ века именно такая «дискурсивная борьба» вывела из употребления в «серьезном обществе» социалистические идеи любого рода. Достаточно было произнести слово «национализация», «классовые интересы» или даже просто упомянуть о «социальной справедливости», как в ответ звучало слово «ГУЛАГ» и обвинение в тоталитаризме.
Любопытно, что параллельно таким же точно образом (только в обратном порядке) происходила реабилитация «национального дискурса». Разумеется, часть либеральной интеллигенции и сегодня готова объявить фашистом всякого, кто упомянет существование этнических различий или, не дай Бог, нации. Но этот тип ответа, в свою очередь, свидетельствует о маргинальной позиции говорящего в рамках нового «мейнстрима». А господствующая тенденция имеет направление противоположное. Даже в Германии, где после 1945 года любые разговоры про «национальные корни» и «исторические традиции немцев» вызывали у благопристойной публики вполне понятный дискомфорт, ситуация меняется. Нацизм сам по себе, национальная традиция - сама по себе. «Работа над дискурсом» позволила понемногу, осторожно и сравнительно безболезненно расцепить эти понятия. И в начале нынешнего века даже социал-демократы в Германии заговорили так, как говорили за сто лет до этого правые консерваторы. С другой стороны, это логично. Если любые идеи, связанные с социальными преобразованиями, защита интересов труда и обсуждение нового, коллективистского способа организации жизни равнозначны тоталитаризму, то на что опираться в поисках хоть какой-то общности? Только на голос крови, национальную традицию и общие культурные корни.
История ХХ века и в самом деле предоставила немалое количество примеров того, как попытки социального преобразования заканчивались кровопролитием и репрессиями. Правда, были и куда менее драматичные примеры реформ и революций, о которых предпочитают не упоминать, благо они были не столь радикальными, как события в России в 1917-м или в Китае в 1949 году. Действительная практика тоталитаризма, сопровождавшаяся миллионами жертв, породила задним числом целую литературную традицию антитоталитарных разоблачений, авторы которых, опираясь на эти чудовищные факты, дополняли их массой домыслов и прямой лжи. Чем ужаснее были подлинные истории, тем легче было врать и дополнять их новыми страшными рассказами. Так несколько миллионов жертв ГУЛАГА превратились в немыслимые десятки миллионов, история репрессий обросла фантастическими подробностями. Ложь оказалась поставлена на поток новой пропагандой, успешно заимствовавшей приемы тоталитарной идеологической машины. Парадоксальным, но закономерным побочным эффектом этой лжи оказались всё более массовые выступления в защиту Сталина, его режима и его времени. Ведь чем больше очевидной лжи нам рассказывают про генералиссимуса, тем больше соблазн предположить, что репрессий и вовсе не было, а ГУЛАГ представлял собой сеть лечебно-оздоровительных учреждений. Да, подобное заявление будет наглой и отвратительной ложью, но поскольку другая сторона лжет не менее нагло и не менее отвратительно, то не всё ли равно, кому верить? Из двух видов вранья человек выбирает более для себя удобное.
Так что, если вы видите сегодня молодых людей с портретами Сталина на майках, винить в этом надо не стариков, защищающих ценности своей молодости, а либеральных пропагандистов и агитаторов, превративших историю ГУЛАГа в пошлый «ужастик».
С другой стороны, на фоне систематического обсуждения «ужасов коммунизма» (как реальных, так и вымышленных) любая репрессивная практика капитализма выглядела умеренной и даже необходимой (должен же «свободный мир» защищать себя!). Косвенным результатом стало снисходительное отношение к фашизму. А итальянский фашизм - обошедшийся без концлагерей и газовых камер - выглядел уж вовсе милым и домашним, в противовес германскому нацизму. Различие терминов использовалось для обоснования идеологической реабилитации. «Хороший» фашизм в стиле милейшего Бенито Муссолини - против «плохого» нацизма Адольфа Гитлера. В России, если что, заимствовать будут фашистские, а не нацистские традиции. Очень обнадеживает, не правда ли?
Но это всё же крайности, отвергаемые массовым сознанием, официальными пропагандистскими аппаратами и интеллектуалами, состоящими на службе у статусных политиков. Злодеяний фашизма массовая идеология не отрицает, и даже готова смириться с тем, что число жертв у правого тоталитаризма было большим, чем у левого. Принципиально при этом, однако, что тоталитаризм в любом его виде сразу же выводится за пределы «нормы», каковой объявлен либеральный капитализм. Если советская пропаганда (кстати, как и левые социал-демократы) подчеркивала связь между фашизмом и капитализмом, то теория тоталитаризма эту связь принципиально отрицает.
Тезис, как минимум, спорный. Либеральные социологи постоянно подчеркивают системную, социально-экономическую логику в тоталитаризме «левом», но почему-то столь же настойчиво и последовательно отрицают эту логику в случае тоталитаризма «правого». Мол, при отсутствии частной собственности ГУЛАГ получается обязательно, а в условиях буржуазного экономического порядка Бухенвальд и Освенцим получились совершенно случайно, как исключение. Хотя можно отметить и другую сторону медали - экономическая рациональность немецких концлагерей (в отличие от многократно описанного иррационализма и абсурда лагерей советских) была как раз закономерным результатом рыночной экономики, частного предпринимательства и протестантской этики.