С того дня, как мы с Колей Коняевым, Иваном Ваншиным и Виктором Карповым добились «из-под брони» отправки на фронт и я уехал из Бричмуллы в Ташкентское пехотное, прошло почти два года… Да неужели всего два?! Кажется, что целую отдельную жизнь прожил. Отвоевал на четырех действующих фронтах… Сталинград… Курская дуга… Битва за Днепр… Левобережная Украина… Правобережная Украина…
Но что-то все равно меня удерживало от возвращения домой.
Все чаще до подробностей вспоминался день, когда меня приняли в партию. Это было в студеном ноябре сорок второго, когда в заметаемых метелями сталинградских степях решалось: быть перелому в войне в пользу СССР или не быть. По траншеям из уст в уста пронеслась ошеломительная весть: на наш участок передовой прибыла бригада политработников, которая ведет прием в ряды ВКП(б). Все самое справедливое, самое светлое в жизни я связывал с партией. Такое знаменательное событие должно было — в моем воображении — обязательно происходить в каком-то чудесном здании, залитом солнцем. А тут — земляные норы на дне окопов, где мы, чумазые и обляпанные грязью, спасаемся от метелей и стужи в коротких перерывах между боями. Признаюсь, в первую минуту мелькнуло сожаление, что моей давней заветной мечте суждено осуществиться в такой неторжественной обстановке. Но, оказывается, политотдельцы учли этот психологический момент. Бригада из трех-четырех человек комсостава, писарей да фотографа, вооруженная, как и мы, автоматами, гранатами, пистолетами и каждоминутно готовая, как и мы, принять бой, делала все, чтобы создать для вступающих в партию окопных солдат приподнятое, праздничное настроение. Безукоризненно выбритые, подтянутые, они всем своим видом как бы говорили нам, что, несмотря на тяготы окопного быта, несмотря ни на что, вступление в партию осуществится для нас в максимально торжественной обстановке. В портфелях и Полевых сумках они имеют все необходимое, чтобы в любом окопе тут же начать процедуру оформления. Деловито и без лишних слов заполняют наши анкеты. Берем из стопки чистые листы для заявлений. «А как писать?» — спрашиваем, уверенные, что и для заявлений существует определенная форма. Но политотдельцы говорят: «Пишите так, как подсказывает вам ваше сердце». И вот каждый, отвернувшись от всех, задумался над своим листом. Сердце много чего подсказывает. Тут и гнев на захватчиков земли нашей, и боль воспоминания о вчерашнем бое, в котором погиб друг. И желание биться в первых рядах за освобождение Родины, а уж если погибнуть — то коммунистом! И страстная мечта о лучшем будущем для всего нашего многонационального советского народа… И все, что подсказывает солдату сердце, выливается, наконец, в четыре сокровенных слова: «Прошу принять в ряды ВКП(б)…» Так были, оказывается, написаны миллионы фронтовых заявлений. А солдату, написавшему эти слова, казалось, что он высказал ими все-все, что скопилось в душе…
Имею ли я право ехать из госпиталя домой, если враг еще не сломлен окончательно? До сих пор моими действиями руководила конкретная фронтовая обстановка, приказы командиров. Пожалуй, впервые я должен был абсолютно самостоятельно сверить свои поступки с совестью коммуниста. И, может быть, впервые с такой ясной отчетливостью я ощутил, что мою жизнь навсегда разделила твердая линия: до того момента и после — когда стынущими на морозе пальцами я вывел четыре слова: «Прошу принять в ряды ВКП(б)…»
Я знаю, мне говорили, что я «распространенный тип советского человека». Действительно, очень многие наши солдаты после увольнения в запас просились обратно на фронт, пока не кончится война. И я рад, что я принадлежу к этому «распространенному типу», а не к другому.
Но есть во мне одно качество, с которым я мучаюсь, с которым я сам справиться не могу, — какая-то повышенная, что ли (а может, назвать ее болезненной?), совестливость. Мне даже после «острова смерти» на Днепре было совестно, что я остался живой там, где погибли почти все…
Вот и теперь. Врачи сказали: «Поезжай домой». Даже мой мудрец-старичок, который всегда бдительно сторожит в глубине моей души, и тот говорит мне: «Можно, Мансур. Ты свое честно отвоевал, возвращайся домой, пока цел. Один твой Сталинград чего стоит!»
Но я же хожу на обеих ногах и без палки, а война не закончилась еще!..
И еще одно. Интуитивно я уже тогда догадывался, что как бы ни сложилась моя жизнь в дальнейшем, с какими бы замечательными людьми ни свела, а такой человеческой дружбы, какая возникает на фронте под огнем, у меня уже не будет. Через много-много лет мы вдвоем с женой будем ехать, будем очень торопиться куда-то и увидим в безлюдном месте корову, которая только что отелилась. Теленок мокрый, у коровы еще не выпал послед, а кругом ни души. Мы, естественно, вернемся назад, чтобы сообщить животноводам об отелившейся корове. Окажется, что корову потеряли, ищут, станут нас горячо благодарить за находку, а один из животноводов скажет: «Не видите, что ли, „Запорожец“. Хозяин — фронтовик. На „Жигулях“ бы к нам не поехали за двадцать пять километров из-за коровы..» И мне будет приятно перед женой, что о нас, фронтовиках, в народе через столько лет сохраняется высокое мнение.
Это мнение справедливое. Сколько я замечаю, фронтовики на всю жизнь удержали что-то особенное в своей человеческой натуре, особенную отзывчивость, способность понимать обстоятельства другого человека как свои собственные.
Всю жизнь буду мечтать о встрече с Сашкой Колесниковым из 13-й гвардейской дивизии нашего 32- го гвардейского стрелкового корпуса. Я его спас, когда мы плыли через Днепр под артиллерийской бомбежкой, и без него бы я пропал на «острове смерти»… Жив ли он еще? Не знаю ведь ни отчества, ни места, ни точного года его рождения…
Я догадывался, что самые счастливые из нас будут те, которые вместе дойдут до самого конца войны, до самого Дня Победы!.. А не отстанут где-то на полпути в санбатах и госпиталях…
В общем, я попросил госпитальное начальство, чтобы мне выписали билет через Москву.
В Москве нашел Главное политуправление армии и флота. Долго хлопотал пропуск. Пропуск мне так и не дали, но по внутреннему телефону соединили с майором Авраменко. Я ему коротко рассказал о себе и попросил отправить на фронт в мою родную дивизию. Мне майор ответил примерно так:
— Инвалидов пока в действующую армию не берем, нет необходимости. Советую поехать домой и быстрей включиться в работу на шахте, так как в тылу надо много трудиться и помогать фронту. Желаю успеха в труде! — И голос в трубке умолк.
Признаюсь, я вздохнул с облегчением. Ведь если бы наше положение на фронтах не было таким хорошим, как сообщали газеты и радио, майор из политуправления армии не отказался бы от лишнего стрелка-минометчика. Вон у немцев — «тотальная мобилизация»… Теперь моя проклятая совестливость могла быть абсолютно спокойной — война для меня кончилась, и мне надо скорей возвращаться на свою шахту.
В Москве стояли апрельские лужи, но главная весна меня ждала дома. Я махнул на Казанский вокзал, чтобы успеть на ташкентский пассажирский поезд.
На Ташкент поезда не было, и я сел в первый попавшийся — пока до Куйбышева…
Через сутки с небольшим я вошел в здание вокзала в Куйбышеве. Народу битком Много детей, и все голодные. Я развязал свой вещмешок… Дети облепили меня, как голуби. Все худые — кожа да кости. Глаза большие. И что меня поразило — их десятки, а они терпеливо, без суеты, без давки, в очередь получают каждый свою порцию…
Словом, в ташкентский поезд я сел с пустым вещмешком, без единого продталона, и, если бы не пассажиры, которые угощали меня своим последним куском, худо бы мне пришлось трое суток до Ташкента.
В Ташкенте я пересел на еще один поезд — до города Чирчика, а дальше мне надо было добираться на попутных машинах до кишлака Бричмулла, который находится в верхнем течении Чаткала, у предгорий Чимчана и Тянь-Шаня… Отец перевез нас в этот кишлак с Алтая незадолго до войны, чтобы, как он говорил, «досыта накормить яблоками и виноградом». Там на руднике добывают мышьяковую руду. А выше по Чаткалу на горном руднике Саргардон добывали и вольфрамовую руду. Оттуда я уходил на фронт, там ждут меня мои родные — мать и двое братишек. Младшему — пять лет. Я заранее вижу, как он обрадуется: ну еще бы, старший брат с войны вернулся! Как он будет рассказывать потом на улице — на русском, на узбекском, на татарском и на таджикском языках, — какой у него герой старший брат Мансур… Что Мансур «убил сто или тысячу фашистов»…
…Я залез в кузов ЗИСа, где полным-полно узбечек и таджичек. Мне уступили место у кабины. Я разглядываю пассажирок, а они меня. Любопытным узбечкам и таджичкам не терпится узнать, кто я такой,