покосившийся каблук на ботинке Макарова Николая. И портным он был отличным, и сапожником, и поваром, и, если приходилось, кузнецом и плотником. А хлеб, сахар или там махорку в нашем взводе никогда не делили по методу, когда один спрашивает: «Кому?», а другой, отвернувшись, отвечает: «Иванову, Петрову, Сидорову…» У нас Фуату доверяли разделить, и потом каждый брал с плащ-палатки любую из сорока паек, уверенный, что все они одинаковы. Фамилия Худайбергенов по-русски означает «божий дар». По отцу Фуат был татарин, а по матери — узбек. Сильный, крупный парень — мой одногодок. Неразговорчивый. Но когда приглашал всю роту на плов после Победы — откуда только бралось красноречие! Все были вынуждены клясться, что приедут к нему в Ташкент. Мне клясться было сподручней, чем другим: незадолго до войны отец перевез нашу семью из Сибири на рудник Саргардон в Средней Азии — домой все равно через Ташкент ехать…
Про все про это и я, по примеру большинства товарищей, нацарапал домой письмо, надписал адрес: «Южно-Казахстанская область, Бостандыкский район, кишлак Бричмулла, Абдулину Гизатулле», и обратный: «Полевая почта 1034». (Через сорок с лишним лет, когда я возьмусь записать на бумаге пережитое, сотрудники архива Министерства обороны СССР, заглянув в дивизионные — 293-й дивизии — документы, с некоторым удивлением подтвердят: да, почта в наш 1034-й стрелковый полк — до преобразования его в феврале 1943 года в 193-й гвардейский — шла под номером полка.)
Бросил треугольник в общую кучку, и вот тут — до дежурства оставалась еще пара часов — от нечего, как говорится, делать одолела меня дума, имя которой страх. Вон Иван Конский спит и небось во сне свою родную Смоленщину видит, а в моей зрительной памяти назойливо держится картинка, увиденная в балке: фиолетовые лица трупов.
…Как шахтер-горняк, я был забронирован от мобилизации, но добился отправки на фронт. Четверо друзей — Коняев Коля, Ваншин Иван, Карпов Виктор и я — мы явились в Бостандыкский райвоенкомат, доказывая военкому, что не такие уж мы опытные шахтеры, чтобы нас бронировать от фронта. «Броня Комитета Обороны! — твердит военком. — Не могу и не имею права!» Пришлось — смешно вспомнить — пригрозить, что вот взломаем ночью магазин, чтобы отправили нас хоть со штрафным батальоном, а на суде дадим показания, что майор Галкин не хотел отправить на фронт по-хорошему… Смог-таки майор Галкин: куда-то позвонил, с кем-то согласовал — и вот мы голышом перед придирчивой комиссией, набирающей курсантов в авиационное училище. Приняли только двоих из нас моего самого близкого дружка Коняева Колю и Виктора Карпова. Мы с Ваншиным снова в военкомат, и в тот же день поехали: Иван — в Чирчикское танковое училище, а я — в Ташкентское пехотное имени В. И. Ленина… Знал я, что иду навстречу смерти? Знал. Воображение еще не представляло конкретной картинки, увиденной на дне балки в фиолетовом свете ракеты… Но непостижимое существо человек! Окажись я сию минуту за тысячи километров от этой балки в моем цветущем кишлаке Бричмулла на Чаткале — снова пойду-побегу в военкомат стучать кулаками, чтоб отправили сюда. Вот ведь штука: и умирать не хочется, и жить невмоготу, если нечиста совесть. Истерзала меня в шахте мысль: а что я стану говорить, когда кончится война? Что в тылу тоже были нужны кадры, особенно на шахтах оборонного значения? Нужны. Да каждому не объяснишь, всем не докажешь. Девчонок и тех берут на фронт… Но как не хочется погибнуть! Как невыносимо страшно стать трупом в балке, освещаемой фиолетовым светом ракеты…
Суворову, командиру моему, тоже не спалось.
— Что, Мансур? — спросил он. — Трусишь? Как под дых ударил.
— Да ладно, не стесняйся, — подморгнул он. — Все трусят.
Я честно признался, что ничего подобного за ребятами не заметил.
— Дак виду не показывают, — добродушно объяснил Суворов и опять мне подморгнул заговорщически. — И ты не показывай. Держи хвост пистолетом!
Мне стало интересно: Суворов лет на семь меня старше, до войны служил в кадровой, в Первом Московском полку, и воевал с первых дней, даже орден Красной Звезды уже был у него, и я спросил: неужели и он трусит?!
— А по-твоему, я жить не хочу? — Он улыбнулся. — Да что поделаешь, Мансурчик, «мы их не звали, а они приперлися», пространство им подавай! Наше с тобой. Сверхчеловеки они, понимаешь? Мы им годимся разве что сапоги чистить. Как тебе это? Один разговор с такими — драка. Масштабная драка. Не в стороне же стоять… Уж тут боись, не боись…
Рассветало. Немецкие пулеметчики притихли. И ракет не стало — ночь кончилась.
— Ну пойдем, провожу тебя, — сказал Суворов.
Ячейка наблюдателя была хорошо замаскирована. Суворов поглядел в перископ, подвинулся, уступая мне место, и какое-то время стоял так, задумавшись.
— Метров триста до них, — сказал он. — И солнце им в глаза.
Потом пожелал ни пуха ни пера и ушел.
Солнце им в глаза. Значит, мне смело можно высматривать расположение противника. Я установил на своей самозарядной винтовке постоянный прицел, загнал патрон в ствол, приложился к прикладу и примерился. Все готово. Переднего края фашистов как будто и нет совсем. Понимаю, что они лишний раз не хотят себя обнаруживать, поэтому я их и не вижу.
Наблюдаю терпеливо, знаю, что они здесь, а в голове мелькают мысли разные. Вспомнилось, как две недели назад, после того как наша дивизия торопливо погрузилась в эшелоны (1034-й полк грузился на небольшой станции) и взяла направление на фронт, в пути наш эшелон попал под бомбежку. Машинист наш то резко тормозил, то мчал вперед, бомбы падали рядом, но с бреющего полета немецкие самолеты «прошили» вагоны довольно метко. Дым тола и угля, запах горелой земли, кровь убитых и раненых, стоны… Все это я увидел, услышал, вдохнул, когда до фронта еще были сотни километров. Многие мои товарищи погибли, не успев убить ни одного гитлеровца. Неужели и я так? Даром? Буду убит? Что же это такое?! Для этого я, что ли, с такими трудностями шел к своей цели — попасть на фронт, — чтобы умереть, не увидев своего врага?
Сколько ни всматриваюсь — ровная степь до самого горизонта. Ни звука, ни движения. И вдруг что- то шевельнулось впереди. Сердце мое заколотилось. Свою винтовку я пристрелял хорошо и в ста метрах могу продырявить консервную банку… Сразу стало жарковато… По мере приближения цель увеличивается. Немцы. Идут по траншее. Сколько их? Несут по охапке соломы на ремнях через плечо. Вот повернули, и сразу стало видно, что их трое. Теперь они идут по своей траншее вдоль переднего края. Надо скорей стрелять! Я решил целиться в среднего. Но что это? Не могу совместить прорезь, мушку и цель. Найду цель и мушку — прорезь теряю. Найду прорезь — теряю мушку. Вспотел, глаза потом заливает, винтовка ходуном в руках… Убедившись уже, что будет промах, нажимаю на курок. Тишину нарушил тупой звук выстрела. Немцы исчезли разом, а я медленно, как смертельно раненный, сползаю на дно ячейки… Как же я возненавидел себя в ту минуту! Размазня! Упустил такую возможность! Понял, что причина моего страха, трусости даже — в угрозе моей дармовой для фашистов смерти. Хотя бы одного из них успеть убить! Чтобы квитым быть заранее. От этой-то мысли, от этой-то спешки и затрясло всего, едва увидел их на расстоянии выстрела. Эх, растяпа! Да как бы кто из роты не увидел своего комсорга здесь, на дне ячейки, едва не рыдающим. Все это, конечно, в считанные секунды, пока сползаю на дно, проносится в моей голове… С почти равнодушным лицом встаю и вновь припадаю к прикладу моей винтовки. Ну где там мои фрицы? Скрылись, конечно. Да нет, еще бегут, согнувшись ниже и с большими интервалами, по своей траншее. Вот сейчас добегут до места и скроются. «Ну теперь-то и вовсе не попасть», — мельком подумалось. Прорезь, мушка, цель странное дело, никакой «пляски», все на месте. «По движущейся цели с опережением…» Делаю опережение на пару сантиметров перед средним фрицем и плавно нажимаю курок.
Передний фриц, совсем согнувшись — только тючок с сеном мелькает, продолжает бежать, а второй остановился, выпрямился во весь рост, голова его неестественно дернулась назад, и он, винтом крутнувшись вокруг себя, нырнул вниз, как тряпочный. За третьим я просто не уследил, завороженный медленным поворотом на месте второго. «Никто из наших не поверит, что я убил фашиста!» каюсь, это первое, что пронеслось в голове. Только что осыпавший себя самыми бранными эпитетами, теперь я преисполнен непомерной гордости: «Эх, кабы видел кто из наших!»
И вдруг слышу:
— Молодец, Абдулин! Молодец! Ты, кажется, комсорг в своей роте?
Смотрю, а это сам комиссар батальона капитан Четкасов. Опустил на грудь бинокль, улыбается:
— Ты в батальоне первым открыл боевой счет!