работу поиска выражений, картин для иллюстрирования характера или положения действующих лиц. Нельзя сказать, чтобы талант оставлял его, но, очевидно, процесс творчества становился для него более затруднительным, чем прежде, он не мог с прежней легкостью наполнять страницы своих романов вереницей живых, оригинальных личностей. Читатели не замечали этой перемены. «Крошка Доррит» расходилась в огромном количестве экземпляров, и если главная героиня казалась несколько бесцветной и пресной, зато остальные члены семьи Доррит и второстепенные личности были полны жизни и юмора, а министерство Обиняков возбуждало общий интерес как едкая сатира на английскую администрацию.
Сам Диккенс не только осознавал ослабление своей творческой силы, но и значительно преувеличивал его. В своих письмах этого времени он горько жалуется на то, что писательская деятельность его приходит к концу, что никогда не вернуть ему прежней свежести мысли, плодовитости воображения. Чтобы заглушить это мучительное сознание, он с лихорадочной жадностью брался за устройство театральных представлений, за участие в политических митингах и разных благотворительных собраниях, за публичное чтение своих произведений в пользу разных обществ и учреждений.
Не один только страх за гибель таланта мучил его в это время. «Всякий раз, когда на меня нападает уныние, — писал он своему другу Форстеру из Парижа, — я чувствую, что есть одно счастье в жизни, которого я не знал». Это было счастье в супружестве. Мы видели, что Диккенс женился очень рано на девушке, с которой он был мало знаком и которая пленила его исключительно своей красотой. Вскоре оказалось, что внутренней симпатии между супругами нет и быть не может. Спокойная, холодная, здравомыслящая красавица не понимала нервной, увлекающейся натуры романиста, относилась свысока к его причудам, к его бурной веселости, к его юмористическим взглядам на людей и часто бессознательно оскорбляла его своими пошло-разумными замечаниями и рассуждениями. Диккенс мучился, волновался. До крайности впечатлительный и самолюбивый, он придавал каждой безделице громадное значение, не довольствовался внешней уступчивостью жены, возмущался тем, что она не может смотреть на вещи с его точки зрения, что она любит светскую жизнь, готова раболепствовать перед так называемым обществом. В молодые годы это различие характеров проявлялось не особенно резко: с одной стороны, ореол славы, окружавший молодого писателя, заставлял г-жу Диккенс снисходительнее относиться к его «слабостям», с другой — сам романист, увлеченный и созданиями своей фантазии, и окружающей жизнью, гостеприимно распахнувшей перед ним свои двери, не часто задумывался над недостатками «Кетти» и от души радовался, когда она соглашалась сопровождать его в путешествиях. С годами, с упрочением материального благосостояния взаимное отсутствие симпатии проявлялось все сильнее, все мучительнее. Г-жа Диккенс ничего не имела против литературной деятельности мужа, приносившей значительный доход, но ей хотелось жить жизнью леди — спокойно, благоприлично, принимая у себя избранное общество. Диккенс не выносил ни этого однообразия, ни в особенности этого «избранного» общества. Он ставил все вверх дном в доме, чтобы превратить свою квартиру в домашний театр, он целые дни проводил с художниками и актерами и отказывался от сближения с аристократами. Наконец дело дошло до того, что совместная жизнь стала одинаково нестерпимой для обоих супругов.
«Бедная Катерина и я, мы не созданы друг для друга, — писал он Форстеру, — и этого нельзя изменить. Главное не то, что она делает меня несчастным, а то, что я делаю ее несчастной. Она всегда одинакова, как Вы знаете, всегда любезна и уступчива, но мы совсем не рождены для тех уз, которые соединяют нас. Она была бы в тысячу раз счастливее, если бы вышла за другого человека, и это было бы лучше для нас обоих. У меня часто болит за нее сердце, когда я думаю, как это грустно, что она встретила меня на своем пути; я знаю, если бы я завтра заболел, она горевала бы, ухаживала бы за мной, но как только я выздоровел бы, прежние недоразумения возникли бы вновь; ничто на свете не может заставить ее понять меня, ничто не может сблизить нас. Ее темперамент не подходит к моему. Не думайте, что я себя оправдываю. Я знаю, что я во многом виноват, что у меня тяжелый, неровный, капризный характер, — но теперь уже ничто не может изменить меня, кроме всеизменяющей смерти».
Напрасно Форстер старался примирить супругов, доказывая Диккенсу, что ни одно супружество не обходится без тех облаков, которые омрачают его семейную жизнь; струна была слишком натянута и должна была порваться: «Не думайте, будто что-нибудь может поправить наши домашние дела, — писал ему Диккенс в ответ на его увещания, — ничто не может поправить их, кроме смерти. Мы дошли до полного банкротства и должны окончательно ликвидировать наши дела». После многих колебаний и тяжелых семейных сцен супруги разошлись наконец по обоюдному согласию в мае 1858 года. Г-жа Диккенс осталась жить в Лондоне со старшим сыном и получала от мужа по шесть тысяч рублей в год на свое содержание, остальные дети (шесть сыновей и две взрослые дочери) поселились с отцом в поместье, купленном им незадолго перед тем. Свояченица Диккенса, мисс Джорджина Гогард, последовала за ним и заменила мать его детям.
Одним из поводов к последним ссорам между г-жой Диккенс и ее мужем было непременное желание Диккенса выступить в роли публичного чтеца своих произведений. Собственно говоря, он в последние пять лет очень часто читал в многолюдных собраниях, но всегда бесплатно, с благотворительной целью. Читал он вообще мастерски, особенно свои собственные произведения, и это искусство в соединении с популярностью его имени привлекало обыкновенно массу публики. Первые чтения его в Бирмингеме в 1853 году в пользу Политехнического института имели такой громадный успех, что на него посыпались просьбы и приглашения читать из разных городов, от разных учреждений. Многие из этих учреждений предлагали ему плату за чтения, но он отказывался от денег и читал бесплатно.
Между тем по мере того, как у Диккенса росло сомнение в прочности его литературного таланта и возможности с прежним успехом продолжать писательскую деятельность, ему чаще и чаще приходила в голову мысль пользоваться для удовлетворения материальных нужд не пером, а другим средством, находящимся в его распоряжении.
Напрасно его верный друг и советник Форстер старался отговорить его от этого плана, убеждая его, что таким образом он меняет более высокое призвание на более низкое и, являясь перед публикой в качестве актера, умаляет свое достоинство писателя. Диккенс возражал ему, что и при бесплатных чтениях он точно так же является актером, что публика, слушающая его, не справляется, кому идут деньги за билеты, что призвание актера не имеет в себе ничего унизительного. Наконец, после необыкновенно блестящих чтений в Эдинбурге, когда город устроил ему торжественную овацию и поднес в дар серебряный кубок, и в Лондоне в пользу детской больницы, он решил принять предложение антрепренера, сулившего ему громадные выгоды.
Первое платное чтение Диккенса дано было в Лондоне, в апреле 1858 года, и затем в продолжение двенадцати лет с более или менее длинными промежутками следовал целый ряд чтений в разных городах Англии, Шотландии, Ирландии и Соединенных Штатов. Чтения эти можно назвать непрерывным рядом триумфов. Во всех городах, больших и малых, билеты покупались нарасхват, залы, предназначенные для чтения, были переполнены публикой, чтеца встречали и провожали восторженные крики, громкие рукоплескания. «Вы не можете себе представить, что это было, — пишет он из Дублина. — Всю дорогу от отеля до Ротонды, около мили, мне пришлось пробиваться сквозь толпу, которой не хватило билетов. Окно в кассе разбили, предлагали по пятьдесят рублей за место. Половина моей платформы была сломана, и публика теснилась среди обломков. Каждый вечер, с тех пор как я в Ирландии, молодые девицы покупают у лакея цветы, которые были у меня в петлице, а вчера утром, когда я, читая „Домби“, нечаянно оборвал свой гераниум, они после чтения взошли на платформу и собрали все его лепестки на память». Из Манчестера он пишет: «Когда я приехал, оказалось, что уже роздано семь тысяч билетов. В зале помещается две тысячи человек и столько же должно было уйти, не найдя места. В громких приветствиях, которыми меня встретили, было столько сердечности, что в первые минуты я совсем растерялся. Я никогда не видел и не слышал ничего подобного!»
В Эдинбурге зала была до того переполнена, что многие сидели на полу, а одна молодая девушка пролежала весь вечер на краю платформы, держась за ножку стола.
Самолюбию чтеца льстили не столько рукоплескания, сколько проявления чувств, которые он успел вызвать. «Я никогда не видел, чтобы люди так откровенно плакали, как они плакали о Домби, — писал он из Белфаста. — А когда я стал читать „Сапоги“ и „Миссис Гэмп“, то я и вся публика хохотали в один голос. Они так заразили меня своим смехом, что мне трудно было сделать серьезное лицо и продолжать чтение». «Вчера утром, — рассказывает он в другом письме, — история маленького Домби сильно подействовала на одного господина. Он некоторое время плакал, не скрываясь, потом закрыл лицо обеими руками, положил