расхитителей и банкиров вместе со своим слугой даже великий труд Франции, создавшей великий город, превращал в постройку тюрьмы: народ, борющийся за свое будущее, сам ковал для себя блестящие оковы.
Для молодого Жюля Верна – он уже не был юн, но все еще молод – разрушение ветхого города, который он еще помнил королевским Парижем, и рождение нового города-светоча было как бы отражением той бури, что свирепствовала в его собственной душе. На старых развалинах, превращающихся в облака праха, вырастали новые светлые и величественные здания, которым суждено было увидеть и неистовые битвы XX столетия и зори того будущего века, чьи смутные отблески трепетали в те годы лишь в сердцах немногих избранных.
Не сразу перед умственным взором молодого писателя возникли два Парижа, две Франции, два мира. Рядом с Парижем и Францией самозванного императора, словно сквозь мутное стекло, он видел город ученых, студентов, учителей, ремесленников (мог ли он в те годы видеть и знать рабочих, которые составляли ничтожное меньшинство населения французской столицы?). Сквозь грязную пелену императорской Франции словно просвечивала другая страна – его подлинная родина, в которой он хотел видеть страну будущего. Ей не было границ, как не имели границ наука, литература, искусство. Об этом грядущем Интернационале (это слово уже появилось в те годы, хотя его значение было еще зыбко и неопределенно), об этом будущем международном сотрудничестве или государстве всех народов уже звучали речи на всемирных конгрессах мира: в Париже в 1848 году, в Брюсселе в том же 1848 году, снова в Париже в 1849, во Франкфурте-на-Майне в 1850 году. Переворот Наполеона не остановил международного движения за мир. И снова собирались конгрессы: в 1851 году в Лондоне, в 1853 году в Эдинбурге. И громче всех на этих конгрессах звучал в защиту простых людей мира громовой голос великого Виктора Гюго…
Местом, где встретились две Франции – Наполеона Малого и французского народа, – была Парижская Всемирная выставка 1855 года, великий праздник человеческого труда.
…Это было какое-то государство машин, страна, населенная тысячами механизмов. Гремели паровые' молоты, жужжали веретена текстильных машин, работали токарные станки, вертелись исполинские мельницы, тяжко дышали медлительные и шумные насосы, пыхтели трудолюбивые локомобили. Паровые автомобили, паровозы-великаны, готовые ринуться в путь по всем дорогам и путям земного шара, говорили, казалось, о полной победе над природой. Гигантские паровые машины бились, как металлические сердца, дающие жизнь современной промышленности, душой которой был пар.
Много лет назад, еще при посещении Эндре, маленького мальчика поразила бездушная мощь паровых механизмов. Теперь Жюль Верн видел воочию, что с помощью этих слуг человек может стать великаном, шагать через моря, пробивать дороги сквозь горы и прокладывать пути через пустыню. Но и его величество пар показался ему детской романтикой перед другим миром – заманчивым и таинственным. Это были несовершенные проекты газовых двигателей, мечты о применении недавно открытого керосина, грубые чертежи фантастических летательных машин тяжелее воздуха и удивительные электрические приборы и механизмы. Жюлю Верну казалось, что в этих неясных, смутных набросках он мог прочесть будущее человечества: здесь спала та волшебная куколка, что обещала всем, кто обладал активным зрением, вылететь когда-нибудь ослепительной бабочкой, способной подняться до самых звезд.
Так, на скрещении всех ветров века, родился великий замысел «необыкновенных путешествий»: взять в свое владение всю гигантскую область науки, одухотворить ее новыми героями и их руками завоевать блистающий мир грядущего.
На этом новом пути у молодого писателя не могло быть вожатых. Кумиры юности? Но разве могли они понять его мечту? Да их и не было рядом с ним. Гюго жил за морем, откуда во Францию доносилось лишь эхо его громовых речей и памфлетов, лишь отблеск его пламенных поэм. Дюма, преследуемый кредиторами, разорившийся, опустившийся, бежал из Парижа. Нет, впереди у молодого борца были лишь тяжкое одиночество, бесконечный труд, годы ожидания, за которыми едва сквозили смутно очерченные крылья, румяное лицо и светлые глаза его победы!
Муза Жюля Верна, подобная Самофракийской победе, только в далеком будущем должна была, как легкое дуновение, пронестись над Францией, свежим ветром прошуметь над Европой и бурей промчаться над дальними морями, островами и материками. Но в эти годы смелая и слабая, как Новый год, она с простертыми вперед руками еще ждала ветра, который должен был пронести ее на своих крыльях. Он уже поднимался, этот ветер революций, национальных восстаний, освободительных войн… Зрела великая тайпинская революция в Китае; Индия, набухшая гневом, лишь ждала сигнала для восстания против иноземных угнетателей, разграбленная работорговцами Черная Африка уже ждала своего отмщения… Но горизонт молодого Жюля Верна все еще не был достаточно широк, чтобы охватить всю эту огромную вселенную и воплотить ее жизнь в своих книгах. Час его славы еще не наступил.
Лицом к лицу со свободой
Первым даром свободы, который Жюль Верн получил, сбросив с себя оковы тяготившей его службы, было исцеление от всех болезней. Было ли оно действительным или мнимым, но оно, во всяком случае, вернуло молодому писателю то, в чем он больше всего нуждался: работоспособность.
Четыре месяца он почти не выходил из дому. Проходил день, на бульваре вспыхивали гремящие газовые фонари и снова гасли, уступая место бледному рассвету, а он все сидел, словно прикованный к своему письменному столу. Единственными посетителями маленькой комнатки на верхнем этаже были Kappe и Иньяр, да и тех он допускал только потому, что они были его сотрудниками, а не гостями. Он одновременно заканчивал повесть «Зимовка во льдах» и работал вместе с друзьями над новой опереттой «Компаньоны Маржолены». Но, как и всегда, его воображение обгоняло перо, и он уже лелеял новые темы.
Удалась ли новая повесть? Жюль Верн очень хотел знать не приятную полуправду, столь принятую в кружке «одиннадцати холостяков», но «правду, всю правду, ничего, кроме правды». Нет слов, похвалы друзей были приятны, и он любезно их выслушивал. Но, с другой стороны, между «Путешествием на баллоне» и «Зимовкой во льдах» лежало три года. А был ли это такой уж большой шаг вперед? Ему мало было написать повесть, которую редакторы журналов охотно взяли бы печатать… А разве его друзья мечтали о чем-нибудь ином? Но Жюлю Верну мало было написать рассказ, повесть или даже роман, – он мечтал о большем, о своем собственном стиле, о новом жанре… И он лучше, чем кто-нибудь другой, знал, сколько труда еще ожидало его, сколько каменистых дорог нужно было пройти! Его победа еще не расправила своих светлых крыльев и не покинула свой кокон, где она, как куколка бабочки, ждала своего часа!
История брига «Жен Арди» была напечатана в «Семейном музее» в мартовском и апрельском выпусках за 1855 год. На эти же месяцы пришлись интенсивные репетиции новой оперетты трех друзей. Генеральная репетиция «Компаньонов Маржолены» состоялась в мае, а премьера в июне. Пьеса имела успех и выдержала двадцать представлений. Она принесла трем холостякам немного дешевой славы – они уже успели оценить ее по достоинству – и очень мало денег: достаточно для дружеской пирушки «одиннадцати холостяков», но слишком мало для того, чтобы расплатиться с настойчивыми домовладельцами.
Так, по крайней мере, было с Kappe и Иньяром, – ведь театр был для них единственным источником дохода. В кармане же Жюля Верна, кроме серебряных монет позвякивало и золото: новый редактор «Семейного музея», Шарль Валлю, занявший место скоропостижно скончавшегося Шевалье, расплатился с постоянным автором журнала по-царски. И Жюль Верн мог не только разделаться с долгами, которых всегда так много у истого парижанина, но и писать новый рассказ для журнала, не думая о деньгах, рассказ… Ну, а «роман о науке»? Неужели отмахнуться от этого навязчивого вопроса все той же поговоркой «о делах – завтра»?
Севастополь пал в сентябре 1855 года. Для наполеоновского Парижа это было сигналом для целой серии празднеств, карнавалов и иллюминаций. Снова открылись литературные салоны, где толпились молодые литераторы, ищущие карьеры и славы. Для многих друзей Жюля Верна наступившая зима превратилась в сплошной вихрь удовольствий – пусть эфемерных, но столь желанных в юности. Для самого же писателя она стала временем бесконечного одиночества и мучительной работы: он не хотел видеть императорской Франции, он жаждал видеть Интернационал – государство всего человечества.
Как мог беспечный и остроумный парижский бульвардье, всеобщий любимец, завсегдатай и председатель пирушек «одиннадцати холостяков», как мог он заставить поверить своих друзей, что его отечеством стала наука, а семьей – все человечество? Как мог тот же Шарль Валлю, хорошо знавший его скромные средства, понять постоянные отказы написать что-нибудь для «Семейного музея»? Им было трудно