служителям приблизить, не роняя чина их и достоинства, а матроса Анохина уже теперь за усердие и мужество к награде представить. Но все то не главное, думаю, что по примеру экипажа «Мирного» надо других флотских наставлять, и, если сохранить такое же обращение наше с матросами, во всем флоте такие достойные люди будут».
Михаил Петрович не заметил, что против обыкновения написано им на этот раз в памятке очень много и собственно к делам не относящегося.
…Торсон почти не заговаривал с Михаилом Петровичем о вещах, не относящихся к плаванью, — странная, казалось бы, сдержанность в отношениях к человеку, к которому лежит сердце. В этой сдержанности отнюдь не выражалось недоверие, скорее в ней была бережливость, опасение причинить неловкость, навязаться на ненужную откровенность. На одной из стоянок в Австралии он узнал из разговора со знакомым офицером, только что бывшим в России, а перед тем из полученного письма, о том, что назревает в Европе и находит себе отклик в петербургских кругах.
В Испании началась революция, и генерал Риего собирался провозгласить вновь уничтоженную было конституцию 1812 года. Император Александр готов был помочь своими войсками удержать самодержавие в Испании. Карл Занд, немецкий студент, убил Августа фон Коцебу, автора популярных верноподданнических и слезливых романов, бойкого прислужника императора Александра и князя Меттерниха.
Даже взгляд поверх событий, — а только так мог Торсон, находясь в плаваньи, постигать происходящее, — настораживал: в России не могло не укрепляться в своих намерениях тайное общество, о существовании которого Торсон знал, и, надо думать, России не миновать мятежа… Что-то о бунтах было и в письме, затушеванное эзоповски неопределенной манерой речи, но понятное и в намеках.
Не мучительна ли сама боязнь поделиться с кем-нибудь на корабле обо всем этом? Не вдвойне ли тягостно и само странствие во льдах при необходимости скрывать свои заветные чаяния?!
В кают-компании читали номера английских газет, которые удалось достать на последней стоянке. В них всячески очерняли Риего и сулили ему казнь.
— Похоже, будто англичане боятся за себя, очень уж гневаются на Риего! Но с их слов не понять, что происходит в Испании! — заметил Лазарев, и Торсон взглянул на него благодарно.
Не одним изяществом и строгостью мысли, — чертой, которая всегда подкупала в Лазареве, — надо объяснить эти его слова. Нет, европейский союз монархов, накладывающий свой гнет на всю общественную мысль во спасение от революции, нелегко создаст себе опору из русских офицеров, не сделает из них безликую касту, и в этой касте не найдет Михаила Лазарева!
Подумав так, Торсон как бы ясно ощутил и тот заложенный в самом плавании «Мирного» и «Востока» характер отношения к политической жизни, о котором никто в кают-компании не позволил бы себе судачить. Торсону представилось в тесном единстве поведение Лазарева на корабле со всем этим, пусть в большей мере скрытым образом его мыслей.
И как обрадовался Торсон, так и не начавший первым «постороннего» разговора, когда однажды Михаил Петрович, после очередной беседы Симонова с матросами, напрямик спросил:
— Думаете ли, Константин Петрович, что мы не найдем на флоте подражания нашему примеру? Может ли быть на нашем флоте без перемен?
Он мысленно возвращался к написанному недавно в памятке.
Торсон ответил, позволив себе единственный раз и в одной фразе сказать обо всем, что думал, отбросив всякую сдержанность:
— Нет, Михаил Петрович, в России без перемен не обойдется, a стало быть, и на флоте!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Вечером, всматриваясь в сторону юга, Михаил Петрович увидел ровную полосу света, как бы делящую надвое бескрайний свод неба. Казалось, корабль проходит под блещущей светом аркой, оставляя в стороне мутную, тяжелую завесу туч.
Симонов, стоявший рядом, сказал:
— Вот и опять возникает загадка об отражениях. Спрашивал меня Фаддей Фаддеевич, могу ли я определить лучи южного сияния, какие пророчат смерч, какие тепло. Не ответил я ему тогда. А сейчас могу объяснить.
— Каким образом?
— Льды расходятся — вот и все объяснение. Воды колеблются и гонят льды, просинь в океане, иначе говоря, чистое, свободное от льдов пространство отражается в небе. Бели льды разойдутся, мы далеко пройдем. Вот и ветер попутный.
Лазарев промолчал, скрывая волненье. Он крепко ухватился рукой за леер и хрипло крикнул матросу, стоящему на салинге:
— Что видно?
— Как будто льда впереди нет, ваше благородие.
Повернувшись к вахтенному, Лазарев приказал:
— Еще двух матросов на салинги. Пусть смотрят.
И, выждав время, спросил вахтенного, боясь выдать свое нетерпение:
— Что видят?
— Молчат, Михаил Петрович! Не пригляделись.
— А кто наверху? Анохина бы…
Он еле сдерживался, чтобы самому, забыв о своем чине, не подняться на салинг. Астронома уже не было на палубе, но лейтенант не уходил к себе.
Вскоре ему сообщили:
— Льды, Михаил Петрович, одни льды!
Он не повернул головы, не удивился. Но свет сияния на горизонте не исчезал, и теперь Лазареву казалось, что с этой яркой полоской света может уйти и доступ вглубь океана, в те широты, куда еще никто не ходил. Безотчетное, но все более охватывающее его нетерпение передавалось, он чувствовал, и другим. Константин Торсон также пристально глядел на юг и быстро отводил взгляд при приближении командира. Оброненное астрономом замечание было подхвачено матросами, и Лазарев слышал, как кто-то сказал:
— Будто море разверзлось, братцы?
Тогда, мысленно готовя себя к худшему, к столь же упорному продолжению поисков, он решил поговорить с матросом Анохиным. Выбор его пал на Анохина потому, что в нем больше, чем в остальных, видел он непреклонную уверенность в том, что «гибельная» эта земля, которую они второй год ищут, будет найдена. Анохин говорил об этом, не хвастаясь силой своего терпения, а скорее в утверждение сызмальства осознанной в себе потребности «вершить необычное». Данилка-«зуек», как звали его в Архангельске, поморским чутьем постигал все перемены, происходящие в океане. Занесенный сюда, за тридевять земель от родных берегов, он старался находить здесь нечто общее с тем, что наблюдал раньше в «ледовых морях», не раз удивляя верностью и неожиданностью своих сравнений.
Анохин явился. Лазарев спросил его, показывая на все еще не потускневший к вечеру свет в небе:
— Как думаешь, отчего этот отблеск?
Не удивившись вопросу и подумав, Анохин ответил:
— Зори на той стороне не всходят, а сполохов, то есть сияния, ныне нет. От воды открытой лед светится, так полагаю, и на небо другой цвет бросает. Вот в чем разгадка. И воздух от льда другой, не талый, не теплый; позвольте за льдами погляжу, ваше благородие!
Получив позволение, он тут же забрался на салинг. Лейтенант ждал. Анохин не меньше часа следил за тем, с какой силой сходятся и разбиваются льды.
— То не стойкий лед, не дружный, — доложил он. — Волна подмывает его, он, ваше благородие, будто на весу, от волны бежит, места ему много, — стало быть, хотя идем мы в океане, а можно сказать, в реку вышли. Самое время вперед идти!
Наступила темнота. Непривычно тихо было во льдах. Штурвальному стало легче управлять кораблем;