океанографические наблюдения, как доставать и хранить в пути не известные еще «коллекционные виды» растений и животных подводных глубин.
— Ко мне привезете, Иван Михайлович, и я стану как бы ботаником вашей экспедиции. Согласны?
Он говорил об этом так, словно уже принял на себя все заботы о «естественно-научной стороне» экспедиции, расспрашивал о приборах для определения состава воды и даже о сетках для ловли бабочек.
— Какие уж там бабочки! — рассмеялся астроном. — Помилуйте, Григорий Иванович!
— Полярного юга! Да, да, мотыльки. Может быть, их заносит ветром с земли. Всякая малость влечет в науке подчас великие выводы! Заметьте, в отличие от предметов, поддающихся лишь отвлеченному познанию, имею в виду мир звездный… Да, да, не возражайте, — повторил он, заметив протестующий жест астронома. — Неужто астрономия не суть предмет отвлеченный? Мир животный всегда неожидан в своих проявлениях и столь плохо изучен, что таит в себе немало обманов для нашего зрения. Между тем по птицам и растениям можно тоже держать курс, как по компасу. Встретив пингвинов, можете надеяться встретить и землю, не льдины, а сушу. Эх, если бы только знать этот мир и его природу, лучше сказать, происхождение!..
Он помянул Кювье, его сочинение об ископаемых костях четвероногих животных, по которым впервые дано верное объяснение окаменелостей, но много там и ошибок в защите учения Линнея, отстаивавшего взгляд о неизменяемости видов, помянул Вольфганга Гете, его «Метаморфозу растений». Симонов мог убедиться, что сам Лангсдорф тоже склоняется к недавно еще «еретической» мысли о том, что виды меняются и что «костные группы» всех позвоночных, в том числе и человека, не что иное, как видоизмененные позвонки.
Он рассказал астроному о диких животных, населяющих здешние леса, и о своих наблюдениях над обезьянами, удивив опять своими выводами.
— Иван Михайлович, — говорил он, — вас не тянет остаться здесь лет эдак на пять? Не доводилось ли вам думать о пользе ухода вашего от университетской науки на лоно природы, туда, где кафедрой вашей будут леса и горы? Можно ли, друг мой, в городе познать жизнь природы? И ответьте мне, любезнейший: только ли моряки возрадовались русской экспедиции в высокие широты? Или в задачи ее были посвящены и другие столичные круги?
— Мне довелось списываться и беседовать, Григорий Иванович, о предполагаемом плавании с поэтом Денисом Давыдовым и историком Карамзиным, — ответил Симонов. — Но сам я совсем неожиданно попал на корабль и, знаете, направляясь сюда, много думал о вас, о вашем здешнем отшельничестве…
— Ой ли, Иван Михайлович, о моем отшельничестве разговор особый. Не так приятно сознавать, что в год, когда Наполеон сжег Москву, я оказался назначенным в Бразилию, а не в ополченский полк.
Было ему сорок пять, но манера говорить медлительно, с прибавлением: «почтеннейший» или «любезнейший», как-то старила его. В белой шляпе-панаме на курчавых волосах, в широкой полотняной блузе, он походил на благодушного пензенского помещика, приверженного лесам и тишине. И не многие знали, сколь обманчив был этот его облик и какие помыслы владеют здесь российским генеральным консулом.
Он помышлял об устройстве в Рио-де-Жанейро первого питомника обезьян и «живого музея» для российских университетов «с целью разведения на русском юге новых животных пород и видов растений».
Но нужно ли это? Или довольствоваться тем, что требует от него Академия? Обезьяний питомник? Не засмеют ли его в Петербурге?
Утешенный астрономом, он сказал:
— Некоторые события в науке, равно как и открытие Южной земли, ежели оно произойдет, должны многое изменить.
— Что имеете в виду, Григорий Иванович?
— Ну, скажите, любезнейший, доходны ли земли, открытые нами в морях и океанах, и что пользы от них, если даже Академия не силится употребить на благо наши обретения?
Симонов задумался: вот он каков, сей «бразильский отшельник»! И действительно, как бы не оказалось открытое моряками вновь закрытым неприлежанием ученых!
— Трудно ответить вам, Григорий Иванович, — признался он.
— Вот то-то!
Лангсдорф повеселел и приободрился, может быть, потому, что ни в чем не чувствовал себя «должником» перед своим гостем.
И Симонов был обрадован этой встречей с ученым. Приближались решающие для экспедиции дни — ее ждало южное море. Страны, в которых останавливались они, были лишь преддверием путешествия. Все сказанное Лангсдорфом еще более укрепляло Симонова во мнении о важности, значительности экспедиции.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Киселев, пристроившись в тени под парусом, читал вслух: «Я обошел вокруг Южного полушария… неоспоримо доказал, что нет в оном никакой матерой земли… Я смело могу сказать, что ни один человек никогда не решится проникнуть на юг дальше, чем это удалось мне…»
Киселев отвел глаза от записок Кука, в замешательстве потер лоб. Его удивили только что прочитанные слова, их высокомерие.
«Никогда бы, — подумал он, — не сделал так русский человек. Он сказал бы: «Что не удалось мне, может удасться другим, дерзайте, братцы!» Но может быть, Куку действительно ясно то, что темно для других? Тогда зачем же идут «Восток» и «Мирный» туда, и неужели два государства не могли бы столковаться между собой и вместе решить, прав ли капитан Кук!»
Киселев решил спросить обо всем этом у офицеров.
Случай выпал скоро. Командир «Мирного», собираясь в город, увидел у трапа Киселева и разрешил ему сопровождать себя по улицам Рио-де-Жанейро. Теперь Киселев мог открыться ему в своих сомнениях, Но увиденное в городе отвлекло матроса, и он не сразу заговорил о том, что его мучило.
Пробираясь по узким улицам, они пришли к большому невольничьему рынку. На цыновках, под навесами, лицом к земле лежали почти голые негры. Вблизи, в красной бархатной мантии, с кинжалом на тонком поясе, расхаживал толстый, усатый португальский купец. Казалось, что рынок мирно дремал на солнце и люди, собравшиеся здесь, были путниками, обретшими долгожданный отдых.
Неподалеку, со скалы, пенясь, бил по каменистому ложу водопад, рассеивая кругом брызги. С высоты низеньких молодых пальм заливисто пели какие-то невиданные Киселевым краснобровые птицы.
Покупателей не было; купец, завидя офицеров, крикнул что-то невольникам. И вдруг с земли поднялся старый негр, широко открыл рот и протянул длинные трясущиеся руки. Лазарев перевел матросу сказанное купцом:
— Привезен Куком! Потому хоть и очень стар, но стоит больших денег!
— Куком, ваше благородие? — переспросил матрос. — Разве капитан Кук торговал рабами?
— «Капитан, капитан»! — передразнил его Лазарев. — Вероятно, выдумал купец. Хочет набить цену! Но если не Кук, так многие другие английские капитаны торгуют неграми и хорошо на этом зарабатывают, — сказал он с нескрываемым презрением.
Киселев внимательно поглядел на офицера. Не столько в словах, сколько в голосе его послышались матросу знакомые ему чувства горечи, обиды и стыда за людей.
Среди матросов Лазарев пользовался славой «особого барина». Говорили, будто он и крепостных своих отпустил, дал им вольную, да и было то их у него несколько душ.
Лазарев подошел к купцу, спросил по-английски:
— А где семья этого старика?
— О, господин офицер, — оживленно ответил купец, — я знал, что вы обратите внимание на него.