остриев ворот, как кусок говядины к мясницкому крюку. По трупу уже неспешно ползали медлительные от прохлады раннего утра мухи.
Майк дергал изо всех сил, тянул, и, наконец, стащил пса с ворот, чувствуя тошноту от сырых звуков, сопровождавших эти усилия. Кладбищенский вандализм был для него старой песенкой, особенно в канун Дня всех святых, но до того оставалось еще полтора месяца, да и ничего подобного Майк еще не видел. Обычно довольствовались тем, что опрокидывали несколько надгробий, выцарапывали несколько непристойностей и вывешивали на ворота бумажный скелет. Но это убийство не было делом рук ребятишек — или же они настоящие ублюдки. Сердце Вина будет разбито.
Он обдумал, не забрать ли собаку в город прямо сейчас, чтобы показать Паркинсу Джиллеспи, но решил, что это ничего не даст. Старину Дока, беднягу, можно забрать в город, когда Майк поедет обедать… не сказать, чтоб у него сегодня был хороший аппетит.
Он отпер ворота и взглянул на свои перчатки, вымазанные кровью. Железные прутья ворот придется отскабливать, и, похоже, сегодня днем до Школьного холма ему не добраться. Он заехал за ограду и поставил машину, но больше не напевал. Изюминка дня исчезла.
8:00 утра.
Грохочущие желтые школьные автобусы отправились по назначенным маршрутам, собирая детей, которые вышли к своим почтовым ящикам и резвились там или стояли, держа свертки с ленчем. За рулем одного из этих автобусов сидел Чарли Роудс, его маршрут охватывал Тэггарт-Стрим-роуд в восточном Уделе и верхнюю половину Джойнтер-авеню.
Дети, ездившие в автобусе Чарли, вели себя лучше всех в городе — если уж на то пошло, то лучше всех в учебном округе. В автобусе номер шесть не бывало ни воплей, ни грубых шуток, ни дерганья за косички. Они, черт их возьми, сидели тихо и помнили, как надо себя вести — а не то имелась возможность прошагать две мили до начальной школы на Стэнли-стрит пешком да еще объясняться в учительской, почему так вышло.
Чарли знал, что они про него думают и очень хорошо представлял себе, как называют его за глаза. Ну да ничего. Он не собирался позволить всем, кому не лень, валять дурака и пакостить в его автобусе. Пусть приберегут это для своих бесхребетных учителишек.
У директора со Стэнли-стрит хватило смелости спросить Чарли, «по наитию» ли он действовал, когда три дня подряд ссаживал мальчишку Дорхэма только за то, что тот разговаривал чуть громче, чем надо. Чарли уставился на него, и мало-помалу директор (мокроухая маленькая пискля, всего четыре года как из колледжа) отвел глаза. Начальник автопарка С.А.Д., старый приятель Дейв Фельсен — они вместе прошли весь путь до Кореи — он-то понимал. Им обоим было ясно, что творится в стране и как пацан, который «просто разговаривал чуть громче, чем надо» в школьном автобусе в пятьдесят восьмом году оказывался в шестьдесят восьмом парнем, который при всех ссал на флаг.
Чарли взглянул в широкое зеркальце над головой и увидел, как Мэри Кэйт Григсон передала записку своему маленькому дружку, Бренту Тенни. Маленькому дружку, ага, так точно. Нынче они уже к шестому классу трахаются почем зря. Он притормозил, включив мигалки «стоп». Мэри Кэйт с Брентом испуганно подняли глаза.
— Есть о чем поговорить, да? — спросил Чарли у зеркальца. — Добро. Лучше вам двигать.
Он открыл складную дверь и подождал, чтобы они сошли с его автобуса к чертовой матери.
9:00 утра.
Проныра Крейг выкатился из постели — в буквальном смысле. Льющийся в окошко третьего этажа солнечный свет слепил глаза. В голове тошнотворно бухало. Парень сверху, писатель, уже затюкал. Иисусе, надо быть дурней мартовского зайца, чтобы день деньской так стучать — тап-тап-тап.
Он поднялся и в одних подштанниках пошел к календарю, взглянуть, не безработный ли он сегодня. Нет. Нынче была среда.
Похмелье было не таким тяжким, как случалось. Он просидел у Делла до часу — до закрытия — но при себе имел только два доллара и, когда они улетучились, не сумел много выпить на чужой счет. Теряю контакт, подумал он и поскреб рукой щеку.
Проныра натянул теплую нижнюю фуфайку, которую носил и зимой, и летом, зеленые рабочие штаны, а потом открыл шкаф и вытащил свой завтрак — бутылку теплого пива (выпить тут, наверху) и пачку благотворительных овсяных хлопьев (съесть внизу). Он ненавидел овсянку, но пообещал вдове, что поможет перевернуть этот ее ковер — а она, наверное, уже напридумывала и других дел.
Ему, в общем-то, было наплевать, но так повелось с тех времен, когда он делил с Евой Миллер постель. Ее муж погиб от несчастного случая на лесопилке в пятьдесят девятом, и до некоторой степени это было забавно, если можно назвать забавным такое ужасное происшествие. В те дни на лесопилке работало не то шестьдесят, не то семьдесят человек, а Ральф Миллер стоял в очереди к директорскому креслу.
Происшедшее с ним было до некоторой степени забавным, поскольку с пятьдесят второго года Ральф Миллер и пальцем не притрагивался к машинам — целых семь лет, с тех пор, как из десятников шагнул прямо в высший эшелон. Такова была благодарность администрации. Проныра полагал, что Ральф ее заслужил. Когда большой пожар выплеснулся из «Болот» и, гонимый неумолимым восточным ветром, перепрыгнул на Джойнтер-авеню, казалось, что лесопилка неминуемо загорится. Пожарные команды из шести соседних городков итак разрывались на части, пытаясь спасти город, где уж там было расходовать людей на такую плевую операцию, как лесопилка в Салимовом Уделе. Ральф Миллер организовал полную вторую смену борющемуся с огнем подразделению. Под его руководством увлажнили крышу и к западу от Джойнтер-авеню сделали то, что оказалась не в состоянии сделать целая объединенная пожарная команда — соорудили противопожарную баррикаду, которая остановила огонь и повернула его на юг, где пламя полностью укротили.
Через семь лет Ральф свалился в дробилку, беседуя с какими-то заезжими шишками из одной массачусетской компании. Ральф показывал им предприятие, надеясь убедить купить его. Сукин сын поскользнулся в луже и ухнул в дробилку прямо на глазах у гостей. Нечего и говорить, что всякая возможность сделки пошла коту под хвост вместе с Ральфом Миллером. Лесопилку, которую он спас в пятьдесят первом, в феврале шестидесятого закрыли от греха подальше.
Проныра взглянул в заляпанное водой зеркало и расчесал седые волосы, косматые, красивые и в шестьдесят семь все еще завлекательные. Похоже, волосы — единственное, что в Проныре буйно произросло на алкоголе. Потом он натянул рабочую рубаху защитного цвета, взял пачку овсяных хлопьев и пошел вниз.
Вот, пожалуйста — спустя без малого шестнадцать лет после всего он тут нанялся в проклятые домработницы к бабе, с которой когда-то спал… к бабе, которую все еще считал чертовски привлекательной.
Стоило ему переступить порог солнечной кухни, вдова кинулась на него, как стервятник.
— Слушай, тебе не хочется после завтрака натереть для меня воском перила на парадной лестнице, Проныра? Есть у тебя время? — Оба сохраняли деликатную видимость того, что он делает это в одолжение, а не в оплату за свою комнату наверху (четырнадцать долларов в неделю).
— Конечно, Ева.
— А ковер в гостиной…
— …надо перевернуть. Помню, помню.
— Как нынче утром твоя голова? — Она задала вопрос деловито, не позволяя проникнуть в тон и крупице жалости… но Проныра ощутил глубоко спрятанное сочувствие.
— Голова отлично, — обиженно отозвался он, ставя кипятиться воду для овсянки.
— Ты поздно пришел, вот я и спросила.
— Добыла на меня компромат, а? — Он весело вздернул бровь и с радостью увидел, что Ева все еще способна краснеть, как школьница, даже если они и бросили все забавы почти девять лет назад.
— Ну, Эд…
Только она одна по-прежнему звала его Эдом. Для всех остальных в Уделе он был просто Пронырой. Да пусть их. Пусть зовут его, как им нравится. Вот же налепили ярлычок, грубияны!
— Ничего, — грубовато отозвался он. — Я не с той ноги встал.
— Судя по звуку, не встал, а выпал из кровати, — она проговорила это быстрее, чем собиралась, но Проныра только хрюкнул. Он приготовил свою ненавистную овсянку и съел ее, потом, не оглядываясь, взял