– Тебе, как и Юле, теперь все мерещится, – снисходительно похлопал его по плечу Владислав, перед тем, как уехать.
Остроградский не ошибся. Смирнову действительно померещилось, что кто-то находится в его квартире. Открывая дверь, он это знал определенно и потому входил без опаски. А знал определенно, потому что входил не один, а с Шуриком, тем самым Шуриком. Он столкнулся с ним на лестничной площадке первого этажа, столкнулся и, узнав его руки, автоматически свалил с ног еще в юности заученным приемом (прямой в солнечное сплетение, затем, помогая сложиться вдвое, замком по затылку с последующим встречным ударом колена в лицо).
Втаскивая вяло сопротивляющуюся добычу домой, Смирнов чувствовал себя Рембо и Терминатором одновременно. Через минуту она, в виде ничем не примечательного тридцатилетнего человека с короткой стрижкой и глазами выпускника школы КГБ, была привязана к батарее парового отопления. Точно так же, как была привязана Юлия. Привязана, само собой разумеется, со спущенными брюками и трусами.
Закончив с фиксацией пленника, Евгений Александрович, уселся в кресло и закурил. Надо было успокоиться.
Дрожь в руках – это не солидно для хозяина положения.
На экране телевизора Кальтенбруннер спросил у Мюллера:
– Почему у вас глаза красные? Много пьете?
– Много работы, три ночи не спал, – просто ответил Мюллер'
– Ты просто не представляешь, какой я довольный, – сказал Смирнов, чувствуя себя шефом своего собственного гестапо. – И знаешь из-за чего?
Пленник молчал, опасливо глядя. Губы у него были разбиты. По подбородку текла кровь.
– Видишь ли, я давно хотел проверить свою ориентацию... – продолжал разглагольствовать Смирнов. – Прочитал недавно старину Фрейда и озадачился – этот весьма авторитетный ученый, оказывается, утверждал, что с возрастом мужчины все голубеют... Ты мне не поможешь определиться? Короче, дашь трахнуть?
– Я по большому хочу, – заволновался Шурик (Смирнов не заклеивал ему рта).
– Фу, как пошло... – скривился Смирнов. И горестно вздохнув, заключил:
– Нет, видимо, я не гомик. Истинного гомика твое заявление воодушевило бы. Но ты не радуйся. Времени у нас с тобой полно. Я сейчас посижу, покурю, пивка попью – там, в холодильнике, у меня пара бутылочек завалялась... А потом тебе будет плохо, очень плохо. Короче, у меня есть все для плодотворно- творческого заплечного процесса. Все будет на высшем уровне, гарантирую. И иголок под ногти запущу – их у меня полно, – и ремней из спины нарежу, и яичницу сделаю, и глазки по одному выну... Стальной столовой ложкой. Она от бабушки у меня осталась. Крепкая, советского еще производства.
Шурик попытался освободиться. У него не получилось. Наблюдая за его потугами, Смирнов почувствовал себя не в своей тарелке. Но деваться было некуда. И он решил заговорить себя.
– Ну, уж извини за натурализм, – вздохнул он. – Ты помнишь, что с моей любимой женщиной сделал? Помнишь, конечно... И я должен тебя за это мучительным образом убить, хотя, скажу честно: сам процесс убиения, не смерть, а именно процесс убиения, будет мне чрезвычайно неприятен. Понимаешь, я интеллигент, интеллигентишка вшивый в четвертом поколении, и мне уважение к человеческой жизни и достоинству прививали с молодых ногтей. Короче, мне противно будет тебя пытать, очень противно... Но я человек философски грамотный, и потому смогу придумать, как это сделать качественно и без идеологических колебаний. Точнее, я уже придумал. Я придумал, что эта моя однокомнатная квартира есть Ад, а ты есть великий грешник. А я в ней – всего лишь черт, подневольный исполнитель Божьей Воли, палач короче. Ты знаешь, умные люди говорят, что все проблемы имеют семантические корни. Я понимаю это так: если обрисовать проблему другими словами, то она, скорее всего, исчезнет. Вот и с нашей проблемой так. Если я назову себя интеллигентом, то, конечно, мне придется бежать на кухню за аптечкой, чтобы смазать твои колени, которые ты успел ободрать об этот жесткий и давно нечищеный ковер. А если я назову себя подневольным служителем Ада, то побегу туда же за паяльником, побегу, чтобы сделать тебе очень больно...
Бандит беззвучно завалился на бок. Смирнов обеспокоился, и, подойдя к пленнику, склонился над ним:
– Ты что, умер, что ли? Вот подлец!
Шурик не умер, он от страха потерял сознание. Или сделал вид, что потерял.
– Вот дела! – покачал головой Смирнов, освидетельствовав пленника и обнаружив, что он действительно лишился чувств, то есть на тумаки и щипки не реагирует. – Правду говорят, что чем гаже негодяй, тем слабее у него коленки. Нет, не верю, что такой здоровый мужик свалился в обморок об одного упоминания о паяльнике. Просто разжалобить хочет... Вот, мол, какой я нежный. Ну, погоди, сейчас я тебя растормошу!
Спустя некоторое время Шурик был приведен в чувство при помощи нашатырного спирта и пары более чем ощутимых ударов по ребрам. Вернув его в прежнее положение, Смирнов пошел на кухню за пивом.
Ситуация его занимала. Всю сознательную жизнь он по капле выдавливал из себя тупость, жестокость, бессовестность, а они не уходили, наоборот, становясь, время от времени, на ноги, загоняли его в угол. 'Если звезды есть на небе, значит это кому-то нужно, – думал он, застыв в прострации перед раскрытым холодильником. – Значит, коли есть на свете тупость, жестокость и бессовестность, то они нужны людям? Они – не что иное, как продукт естественного отбора? И если они есть во мне, значит, они нужны мне? Мне и обществу, в котором я существую? И я живу в нищете только потому, что не использую их так, как надо, так, как используют другие? Те, которые добиваются успеха? Так может, использовать этот шанс и попытаться стать другим? То есть самим собой?
Вернувшись в комнату, Евгений Александрович, попил пива, поглядывая на пленника. Покончив с бутылкой 'Останкинского', сделал свирепое лицо и начал допрос.
– Кто тебе заказал Юлию? – спросил он, ощутимо ткнув пленника носком ботинка в бок.
– Никто мне ничего не заказывал... – просипел тот. – Я же говорил, что случайно попал в твою квартиру.