обратиться за помощью к другим отчётливо произнесённым словам, или слышу, как мой собственный голос общается с другими посредством более или менее артикулированных звуков, я попросту уступаю некой условности, которая требует от нас либо лгать, либо молчать. На самом же деле происходило нечто совсем иное. Я не говорил: Ещё немного и, принимая во внимание развитие событий и т. д., но это, вероятно, похоже на то, что я, пожалуй, сказал бы, если бы смог. На самом деле я вообще ничего не говорил, но слышал какой-то шёпот, что-то неладное происходило с тишиной, и я навострял уши, вероятно, как некий зверь, который вздрагивает и притворяется мёртвым. И потом во мне что-то поднималось, что-то смутное, нечто вроде ощущения, которое я выражаю словами: я сказал и т. д., или: Моллой, не делай этого, или: Это фамилия вашей матери? – спросил инспектор, цитирую по памяти. Или я выражаю его, не опускаясь до уровня прямой речи, но посредством иных, столь же обманчивых риторических фигур, как например: мне показалось, что и т. д., или: у меня возникло впечатление, что и т. д., ибо мне ничего не казалось, совсем ничего, и никакого рода впечатлений у меня не возникало, просто что-то где-то изменялось, и, значит, я тоже должен был измениться, или мир тоже должен был измениться, чтобы ничего не изменилось. И такие тончайшие подгонки, как между сообщающимися сосудами, я могу выразить только такими словами как: я боялся, что, – или: я надеялся, что, – или: Это фамилия вашей матери? – спросил инспектор, – но мог бы выразить, несомненно, по-другому и лучше, если бы взял на себя труд. И, возможно, возьму когда-нибудь, когда труд перестанет вызывать во мне такой ужас, как сегодня. Но это вряд ли. Итак, я сказал: Ещё немного, и, принимая во внимание развитие событий, я не смогу двигаться, и вынужден буду остаться там, где окажусь, если только кто-нибудь не перенесёт меня. Ибо переходы мои становились всё короче и короче, а привалы, как следствие, всё чаще и чаще и, я бы добавил, всё длительнее, поскольку понятие «долгий привал», если подумать, не обязательно вытекает из понятия «короткий переход», равно как и из понятия «частый привал», если, конечно, не придавать слову «частый» значение, которым оно не обладает, но мне бы этого как раз и не хотелось. Тем более, желательным показалось мне выйти из леса, и как можно быстрее, а то скоро у меня не хватит сил выйти откуда бы то ни было. Была зима, должно быть, была зима, многие деревья стояли без листьев, и эти упавшие листья почернели и размокли, мои костыли глубоко в них погружались. Странно, но я не чувствовал, что мне холоднее, чем обычно. Возможно, была всего лишь осень. Впрочем, к изменениям температуры я не слишком чувствителен. Но сумрак, если и казался не столь лиловым, как раньше, по-прежнему был таким же густым. Что и вынудило меня сказать! он не такой лиловый, потому что в нём меньше зелёного, но такой же густой, из-за свинцового зимнего неба. И немного о чёрных каплях, падающих с черных веток, что-то в этом роде. Чёрная слякоть листьев всё больше замедляла моё продвижение. Но и без них я вынужден был отказаться от вертикальной походки, походки человека. Ещё и сегодня я отчётливо помню тот день, когда, лёжа ничком, так я отдыхал, нарушая все правила приличий, я вдруг закричал, ударив себя по лбу: Да ведь можно ползти! Но мог ли я ползти, при моём туловище и состоянии ног? И при моей голове. Но прежде, чем следовать дальше, несколько слов о лесных шорохах. Прислушивался я тщетно, ничего похожего на шорохи я не слышал. Вместо них я улавливал, через долгие промежутки, гонг, издалека. С лесом ассоциируется рог, его ожидаешь. Приближается ловчий. Но гонг? Даже тамтам, в крайнем случае, не поразил бы меня. Но гонг! Он унижал. Предвкушаешь, что услышишь хвалёные лесные шорохи или что-нибудь в этом роде, а слышишь гонг, доносящийся издалека, через долгие промежутки. Мгновение я надеялся, что это всего-навсего биение моего сердца. Но лишь мгновение. Ибо оно не бьётся, моё сердце не бьётся, вам следует обратиться к гидравлике, чтобы получить представление о том хлюпанье, которое производит этот старый насос. И к листьям, тем, что ещё не упали, я тоже прислушивался, внимательно, но тщетно. Неподвижные и негнущиеся, как бронза, они не издавали звуков, об этом я уже говорил? Впрочем, о лесных шорохах достаточно. Время от времени я гудел в рожок, нажимая на грубое полотно кармана. Гудок слабел с каждым разом. Я снял рожок с велосипеда. Когда? Не знаю. А теперь давайте закончим. Я лежал ничком, костыли служили мне абордажными крючьями. Изо всех сил я метал их вперёд, в подлесок, и когда чувствовал, что они зацепились, подтягивался на кистях. К счастью, запястья мои, несмотря на общее худосочие, были ещё довольно сильны, хотя и распухли, измученные, если не ошибаюсь, хроническим артритом. Вот, вкратце, о том, как я передвигался. Преимущество этого способа передвижения по сравнению с другими, я говорю, разумеется, о мной опробованных, заключается в том, что, если вы хотите отдохнуть, вы тут же прерываете движение и немедленно отдыхаете, без особых хлопот. Ибо стоять – это не отдых, так же как и сидеть. Есть люди, которые передвигаются сидя и даже на коленях, волоча себя, с помощью крючков, направо-налево, вперёд-назад. Но тот, кто движется моим способом, на животе, как пресмыкающееся, приступает к отдыху в то самое мгновение, как только принял решение отдохнуть, и даже само движение его воспринимается как разновидность отдыха, по сравнению с другими движениями, я говорю, разумеется, о тех, от которых я уставал. Так вот двигался я вперёд по лесу, медленно, но с несомненной регулярностью, и покрывал свои пятнадцать шагов изо дня в день, изо дня в день, особенно не надрываясь. А ещё я полз на спине и вслепую метал костыли, за голову, в чащу, и вовсе не небо, но чёрные ветки нависали над моими закрытыми глазами. Я про двигался к матери. И время от времени произносил: Мама, – чтобы ободрить себя, полагаю. Я без конца терял шляпу, шнурок давно порвался, до тех пор, пока в приступе гнева не нахлобучил её себе на голову с такой силой, что снять больше не мог. И если бы я повстречал знакомых дам, если бы у меня были знакомые дамы, я был бы бессилен их приветствовать, как требуют того правила хорошего тона. Но мозг мой по-прежнему работал, хотя и замедленно, и я ни на минуту не забывал о необходимости поворачивать, так что после трёх-четырёх подёргиваний я менял курс, в результате чего очерчивал если не круг, то, по крайней мере, многоугольник, совершенство чуждо нашему миру, и надеялся, что, несмотря ни на что, я продолжаю изо дня в день двигаться по прямой, которая выведет к матери. И верно, настал день – и лес кончился, и я увидел свет, свет равнины, как я и предполагал. Но видел я его не издалека, и он не мерцал по ту сторону шершавых стволов, как я предполагал, я внезапно оказался в нём самом, открыл глаза и увидел, что прибыл. Объясняется это, вероятно, тем, что в течение долгого времени я не открывал глаз или открывал их крайне редко. И даже те незначительные перемены курса осуществлял вслепую, в потемках. Лес кончался канавой, не знаю почему, и как паз в этой канаве я пришёл в себя и всё осознал. Пола-гак», что именно падение в канаву и открыло мне глаза, ибо что другое могло бы их открыть? Я смотрел на равнину, которая простиралась передо мной насколько хватало глаз. Впрочем, нет, не так далеко. Ибо глаза мои, привыкнув к дневному свету, который, мне казалось, я вижу, различали едва видимые на горизонте очертания городских башен и колоколен – что, конечно, ещё не доказывало, что это мой город, нужны были дополнительные сведения. Равнина, правда, казалась знакомой, но в моём краю все равнины похожи, и, узнав одну, узнаёшь все остальные. Но, в любом случае, был ли это мой город или не мой, где-то в нём, под этой лёгкой дымкой, тяжело дышит моя мать, или она отравляет воздух в сотне миль отсюда, всё это были праздные вопросы для человека в моём положении, хотя и представляли несомненный познавательный интерес. Ибо откуда взялись бы у меня силы перетащить себя через это безбрежное пастбище, по которому тщетно шарили бы мои костыли? Разве что катиться. А потом? Позволят ли мне катиться до самого порога материнского дома? К счастью для себя, в этот мучительный момент, некогда мной предвиденный, но не во всей его муке, я услышал голос – он говорил, чтобы я не мучился, что помощь близка. Дословно. Слова эти, пронзив мой слух и рассудок, дошли до меня так же ясно, как, не побоюсь сравнить, «премного вам благодарен» мальчишки, когда я наклонился и поднял его мраморный шарик. Мне так кажется. Не мучься, Моллой, мы идём. Ну что ж, надо всё изведать, полагаю, хотя бы по одному разу, в том числе и помощь, чтобы получить полное представление о ресурсах нашей планеты. Я скатился на дно канавы. Должно быть, была весна, весеннее утро. Мне показалось, я слышу пение птиц, наверное, жаворонков. Я уже давно не слышал птиц. Как случилось, что я не слышал их в лесу? И не видел. Странным мне это не показалось. А у моря слышал? Чаек? Не помню. Я вспомнил дергачей. Два путника всплыли в моей памяти. Один с толстой палкой. Я забыл о них. Я снова увидел овец. Или мне сейчас это кажется. Я не мучился, другие картины моей жизни проплывали передо мной. Кажется, пошёл дождь, потом появилось солнце, по очереди. Истинно весенняя погода. Мной овладело желание вернуться в лес. Нет-нет, не истинное желание. Моллой мог остаться и там, где оказался.
2