Мигель вышел на галерею.
Снизу доносятся шаги, по широкому двору бродят какие-то люди, закутанные в плащи с капюшонами.
Беглецы из тюрем инквизиции? — подумал Мигель, и его охватила дрожь.
Он вернулся в комнату и, сломленный усталостью, бросился на ложе.
На водах написано, по тучам разбросано, во мраке потоплено слово безумной, и образы, которые видит она, уносит ветер.
— Скажи, Изабелла, кто стоит там в тени?
— Никого там нет, матушка. Тебе померещилось.
— О нет, доченька. Это жених твой. Скоро свадьба твоя, моя красавица. Когда выйдешь из храма, все вокруг озарится твоею красой. Скажи, дочь, когда же придет жених твой на свадьбу?
— Он не придет, родная. Тело его обречено костру. Дьяволу — черная душа, — говорит Изабелла, которой мучительно слышать слова матери.
— Скажи, дочь, настигнет ли кара господня того, кто так провинился?
— Палач уже ждет его…
— Скажи, Изабелла, ты его ненавидишь?
— Ненавижу. Ненавижу!
— В твоем голосе слезы, доченька. Любишь его?
— Люблю его, мать!
Безумная тащит дочь к святому кресту.
— Дочь, прокляни его здесь, на этом месте!
Изабелла склоняет голову и молчит, подобная черному чертогу из гранита и мрамора. Ночь крылами ветра бьется в окна.
— Так я тебя проклинаю! — кричит безумная. — Пред ликом божиим навеки проклинаю тебя! Чтоб за всю жизнь ты не познал любви! Чтоб метался из одних объятий в другие, несчастный, и раз от разу несчастнее! Чтоб страдал ты от одиночества посреди толпы и чтоб одиночество это разъедало душу твою, как черви — труп!..
Девушки, уперев в бок глиняные амфоры, идут к фонтану.
— Дон Мигель скрылся из города — слыхала?
— Куда, интересно, он подался?
— Говорят, поскакал в Кордову.
— Бедные кордованки!
— Да, да, да…
Мужчины сидят на ступеньках, потягивая привычный вечерний бокал вина.
— В дело вмешалась святая инквизиция. Санта-Эрмандад[15] будет разыскивать его.
— Чепуха, инквизиции до этого дела нет. Его разыскивают стражники префекта.
— Хорошо бы схватили негодяя.
— Хотел бы я быть таким молодым и богатым, как он, и никого не бояться, и…
— И делать то же, что и он?
— Разве я сказал что-нибудь подобное?
— Зато подумал, сосуд греховный! Подумал!
Женщины опускаются на колени, складывают руки, молятся вслух:
— Пусть жестоко накажут блудодея, когда поймают!
И потихоньку:
— Пусть уйдет от преследования. Пусть вернется. Хоть бы на минутку приглянуться ему!
Топот копыт, крики, стук в ворота дона Матео. Стражники!
Чужие грубые голоса:
— Сказывали, он сюда поехал…
Голос Каталинона:
— Стало быть, зовут его дон Мигель де Маньяра? Гм… Старый, молодой, высокий, маленький? Ах, так, молодой… Ну да, видел я такого барчука, только был он не один. Их двое было, значит, это не он.
— Двое? Он, и есть! Второй-то — его слуга, понял? — громко объясняет стражник.
— Вот как? Ну, так они поехали вон по той дороге, к португальской границе. И мне показалось — ужасно спешили.
— Они, они! — взревел стражник. — Скорей за ними!
Но начальник отряда хмурится:
— К чему такая спешка, дуралей?
— Ведь если поймаем — каждому по эскудо!
Начальник, наклонившись к нему, шепчет:
— А если не поймаем, если, даст бог, он уйдет — от его отца получим по десять эскудо, олух!
Вы говорили, милый мой Грегорио, что мыслящему человеку одиночество прибавляет мудрости, мысленно беседует Мигель с далеким своим наставником.
Но вот я один, падре, и все же не счастлив. Должен даже признаться — после месяца раздумий в одиночестве душе моей грустно и тесно…
Да, падре, тесно. А вы знаете, добрый мой старичок, как не люблю я слово «тесно». Как всегда я мечтал о просторе, что шире небес, — для сердца ли, для ума или для жизни…
За столом я сижу во главе таких же изгоев, как я сам, и, не доверяя друг другу, мы друг с другом изысканно вежливы и предупредительны. А дон Матео сдирает с этих отверженных последний реал! Внизу, под нами, городок, подобно священной корове, он пережевывает свой покой и кишит созданиями, которые — спешат они или медлят — все же заняты хоть каким-то делом!
Вот в чем, падре, источник моей печали.
Куда ни взгляну — везде вижу людей, у которых есть цель. Попрошайничать, пахать, наживать деньги, воровать, молиться, пить, играть, сражаться, хлопотать, — и будь у них по десять пар рук, всем нашлось бы занятие.
У меня только две руки, и работы им нет: Трифон и мать учили меня только складывать их для молитв. Как мало этого для меня! Обреченные на безделье, мне они в тягость. Короче, мой Грегорио, я испытываю унизительное чувство, что молодость моя пропадает, мышцы и мозг затягивает плесень, и я ни на что не годен…
У меня есть все, чего можно пожелать. Здоровье, деньги, молодость — одного не хватает: счастья. Хочу отправиться на поиски. Но смогу ли?
Общество изгнало меня, университет исключил — я ведь темное пятно на его добродетели. Я поставлен на одну доску с бандитами, грабителями, убийцами из-за угла. Завтра уеду отсюда, не могу больше тут оставаться — и что меня ждет? Скрываться по чуланам, по чердакам и пещерам, таскаться из города в город, подобно изгнаннику, осужденному на молчание, на одиночество и бездеятельность…
Нет участи тяжелее, мой старый друг, ибо все во мне кипит жаждой деятельности. Что делать мне с моей кровью?!
Чувства мои, дух голодают. Я горю. Я сгораю в бездеятельности. И нигде нет для меня ни куска хлеба, ни глотка воды.
Думай о боге, если впадешь в искушение — так говорили вы мне.
Дорогой мой старик, как могу я думать о его доброте, если он посылает мне разочарование за разочарованием, боль за болью?
Он наказывает, он преследует меня за то, что я не посвятил ему свою жизнь, обещанную моей матерью. Ах, поверьте, падре, я чувствую — бог отказывает мне в любви, которой я жажду, потому что мстит мне…
Почва уходит у меня из-под ног, мысль моя рвется, воля слабеет, и вянет вера моя в бога.
Пошлите мне, падре, пошлите хоть издали доброе слово и благословение! Никогда я так не нуждался в них, как теперь…
Звенят струны гитары в улочках толедского гетто. В темноте, позади певца,