немедленно заключим с ней контракт».
И он снова улыбнулся ей, и она не удержалась и улыбнулась в ответ, несмотря на разочарование, смягчившись от его смешных утешений.
— Ну что ж, — сказала она, поднимаясь, — я вам очень благодарна.
Старик продолжал сидеть. Он сидел в большом кожаном кресле, поглаживая рукоятки пульта, соединяющего просмотровый зал с киномехаником в аппаратной, и задумчиво глядел на нее: он еще не покончил с делом, за которое ему платили деньги.
— Но, разумеется, из этого положения есть выход.
— Что вы имеете в виду? — спросила Кэрол.
— Носы — дело рук божьих, но человеческое вмешательство им тоже не противопоказано.
Тут Кэрол увидела, что ему неловко говорить то, что положение вынуждает его говорить, и что высокий риторический его стиль — всего лишь средство показать ей, что ему это неприятно. Она понимала, что не много найдется актеров или актрис, которые сумели бы смутить этого жестокого и ласкового старика, и то, что он был смущен, льстило ей.
— Пластическая операция, — рассуждал между тем старик, — немножко подрезать здесь, чуть поддолбить кость там, и через три недели ваш нос не вызовет нареканий ни у одного человека, даю вам почти стопроцентную гарантию.
— Вы хотите сказать, что через три недели у меня будет вполне стандартный нос, как и полагается начинающей киноактрисе? — спросила Кэрол.
Старик печально улыбнулся:
— Более или менее так.
— И что тогда?
— Тогда я подпишу с вами контракт. И смогу вам предсказать достаточно многообещающее будущее там, на побережье.
«Достаточно, — заметила про себя Кэрол. — Достаточно многообещающее. Даже в предсказаниях своих он не хочет мне лгать». И она представила себе, какие видения проносятся сейчас перед глазами этого старика, представила так ясно, словно он облек их в слова. Хорошенькая девочка с ее приемлемо подстриженным носом и контрактом в кармане, которую фотографируют для рекламы купальников, эпизодические роли, потом, может быть, роли побольше в фильмах, что похуже, и так два, три, четыре года, а затем пожалуйте за ворота, надо освободить место другим хорошеньким девочкам — они помоложе, они нам больше подходят.
— Благодарю вас, — сказала Кэрол, — но мой теперешний, кривой и длинный нос мне чем-то ужасно дорог.
Теперь старик встал, он кивнул ей с таким довольным видом, что было очевидно: если и не от имени компании, то от своего собственного имени он готов поздравить ее с этим решением.
— Да, — сказал он, — для сцены ваш нос безупречен. Больше чем безупречен.
— Хочу вам открыть один секрет, — так искренне, как с этим старым человеком, Кэрол еще ни с кем не разговаривала в этом городе. — Знаете, почему я пришла сюда, к вам? Если сделать себе имя в кино, намного легче пробиться в театре. А мне нужен именно театр.
Старик смотрел на нее пристально, сперва удивленно, потом с одобрением, отдавая должное ее искренности.
— Ну что ж, — сказал он галантно, — тем лучше для театра, — и добавил:
— Так я вам позвоню в другой раз.
— Когда это будет?
— А когда вы будете звездой первой величины, — сказал он беспечно, — я позвоню вам и предложу все золото мира, только бы вы согласились у нас работать.
Он протянул руку, и Кэрол пожала ее. А он взял ее ладонь, подержал в своих — больших и розоватых, — слегка похлопал по ней, на мгновение на лицо его легла тень воспоминания обо всех храбрых, честолюбивых и хорошеньких девушках, которых он встречал за последние тридцать лет, и оно стало печальным и сердитым.
— Вот жизнь, будь она проклята, а? — сказал он.
— Мне тоже ужасно дорог твой теперешний нос, — заявил я, когда Кэрол закончила свой рассказ. — И твои теперешние волосы. И губы. И…
— Осторожней, — сказала Кэрол, — не забывай, пожалуйста, что прежде всего ты мне нравишься потому, что ты сдержан и благовоспитан.
Ну что ж, я был сдержан и благовоспитан, правда, недолго.
Как ни верила Кэрол в свой талант, она ухитрялась держать эту веру при себе. Женщина-фанатик, — так объяснила мне Кэрол однажды вечером, — особенно если она одержима верой в свой талант, в свой будущий успех, всегда рискует прослыть бесчувственной и самовлюбленной и оттолкнуть тем самым от себя людей, на которых могла бы рассчитывать, когда придет ее шанс. А ее дар, о котором она судила холодно и без всякой самонадеянности, это дар хрупкости, застенчивости, детскости, дар вызывать сострадание и романтические чувства. Немалый дар, — он проложил на театре не одну дорогу к блистательным победам, — но если вне сцены разговаривать с безапелляционностью генерала, отдающего приказания победоносным армиям, или проповедника, доказывающего существование ада, то маловероятно, чтобы когда-нибудь удалось вынести эти выдающиеся достоинства на сцену.
И она носила все свои честолюбивые мечты в себе, как багаж, утаенный от таможенного досмотра, как необыкновенный чудодейственный бальзам, который поддерживает ее силы только до тех пор, пока никто не подозревает о его существовании. Собственно говоря, скрывать все это и не составляло ей особого труда. Тщеславие ее тешил лишь конечный, бесспорный успех. Она не рвалась к бессмысленным победам на промежуточных финишах. На вечеринках она никогда не стремилась завладеть всеобщим вниманием, была снисходительна в оценках, не пыталась отбить у других девушек случайно попавших в их сети режиссеров и драматургов, которые могли оказать содействие при распределении ролей. С мужчинами она вела себя осторожно, разборчиво и в мужском обществе была хрупкой, застенчивой, взволнованной, мило оживленной, юной и одухотворенной. И цинизмом это было только отчасти.
Три месяца, которые я положил на все эти изыскания, были для меня полезны вдвойне. Я вообще человек последовательный, и по характеру и по роду занятий, поэтому знать все, или почти все, о девушке, которой я вот-вот собирался сделать предложение, казалось мне очень важным. А самое главное — чем больше я о ней узнавал, тем больше она для меня значила. Ясность и бескомпромиссность цели поднимали ее в моих глазах на высоту, недосягаемую для тех бесцельно мечущихся по жизни молодых женщин, с которыми меня до тех пор сводила судьба, а ум и мужество, проявленные на пути к этой цели, представлялись мне надежным залогом будущего семейного счастья. То, что эти несколько аскетические добродетели сочетались в ней с хрупкостью подростка, восхищало меня и трогало до глубины души.
Что же до нее, то, когда после пяти лет душевного затворничества у нее появился наперсник, который не мог ни перебежать ей дорогу, ни предать ее, который совершенно искренне преклонялся перед теми самыми ее качествами, которые она должна была скрывать от всех остальных, это было как гора с плеч, и она, наконец, позволила себе немного расслабиться. Поначалу мой интерес к ее жизни показался ей подозрительным, потом подозрительность уступила место удивлению и благодарности, и в конце концов, как мне кажется, это, не меньше чем все прочие мои достоинства, привело ее к мысли, что она меня любит.
Мы сидели в моей машине у дверей ее дома на Восточной 58-й улице, когда я предложил ей руку и сердце. В этот воскресный вечер я заехал за ней в театр, где они репетировали пьесу, премьера которой должна была состояться в Бостоне через три недели, Чарли Синклер тоже был занят в этом спектакле, и мы, прежде чем ехать домой на другой конец города, зашли с ним выпить по рюмочке. Наступила полночь, улица была по-осеннему темная и пустынная, и мне пришла в голову мысль: а зачем откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня?
Я сделал предложение, но она мне ничего не ответила. Она продолжала сидеть, уютно устроившись чуть поодаль справа от меня, завернувшись в свое просторное шерстяное пальто, и через ветровое стекло смотрела прямо перед собой на темную улицу и две нитки фонарей.
Предложение я делал впервые в жизни и, как это делается, толком не знал, а Кэрол как будто и не