руку в самый решающий момент; а тем временем Гуалькмай, работая с той полной отрешенностью, которая в подобных случаях отгораживала его от всех людей, смыл кровь, чтобы как можно лучше видеть края раны, и снова взялся за нож.
Я наблюдал за тем, как четко, напряженно работают его руки, начавшие с бесконечной осторожностью расширять рану. Потом он отложил нож и взял свирепый маленький щуп, затем другой, а еще позже снова вернулся к ножу. В хижине, казалось, стало невыносимо жарко. Я чувствовал, как у меня подмышками, пощипывая, пробивается пот, и капли пота сверкали на лбу Гуалькмая, и, однако, ночь была холодной, и под моей торфяной крышей не горел огонь. Время от времени, когда Гуалькмай говорил мне, я проверял у Голта сердце. Запрокинутое лицо юноши было нахмурено, а зубы оскалены, словно от невыносимой боли, но я думаю, что на самом деле он ничего не чувствовал. Дай Бог, чтобы он ничего не чувствовал. Одно время мне показалось, что его сердце бьется сильнее, а дыхание стало более ровным, но, может быть, меня обмануло мое собственное желание; или, возможно, это была последняя искра жизни… Совершенно неожиданно и то, и другое начало слабеть.
К этому времени мы, должно быть, трудились над ним уже добрый час, и почти все было сделано.
— Гуалькмай, ты можешь дать ему передышку? Его сердце сдает.
Гуалькмай едва уловимо качнул головой.
— Передышка ему сейчас не поможет. Смочи ему губы ячменной брагой.
И всего через несколько мгновений он откинулся назад, чтобы самому перевести дыхание, а потом снова наклонился вперед и ухватился за короткий обломок древка, торчащий теперь в маленькой, заполненной сочащейся кровью ямке. Я сжал зубы и на миг закрыл глаза. Когда я открыл их снова, он клал на землю рядом с собой дымящуюся головку стрелы. Из ямки алой волной хлынула кровь, и Голт с силой, захлебываясь, втянул в себя воздух, который словно вырвался наружу из груди и хрипящего горла, и в то же время по всему телу юноши пробежала конвульсивная дрожь — и мы, живые, стоя на коленях в свете фонаря, поняли, что в сотом шансе нам было отказано.
Гуалькмай откинулся на пятки и с огромной усталостью в голосе сказал:
— Повесь фонарь обратно. Он нам больше не понадобится, — он потер лицо руками, и когда он отнял их, его лоб был вымазан кровью Голта. — Мы знаем так мало — так ужасно мало.
— Лучше, что он ушел сейчас, а не через три дня, — пробормотал я, пытаясь, думаю, утешить не только его, но и себя; а потом поднялся, внезапно чувствуя себя таким усталым, словно только что вышел из битвы, после которой меня не поддерживало сияние победы, и повернулся, чтобы повесить фонарь на прежнее место. И в этот самый момент за стеной послышались глухие торопливые шаги, и в дверном проеме возник Левин.
— Голт приказал мне принять командование и позаботиться о людях, пока он будет делать доклад, — потоком полились его слова, — так что я не мог прийти раньше. Я…
Его взгляд упал на лежащее на земле тело, и поток слов оборвался, и наступило молчание. Потом он сказал, медленно и осторожно, точно был немного пьян:
— Он мертв, да?
— Да, — ответил я.
— Я знал, что что-то не так, но он не хотел говорить мне.
Он сказал только, чтобы я позаботился о людях, пока он будет докладывать. Поэтому я не мог прийти раньше.
Он подошел еще на шаг и увидел окровавленную головку стрелы и несколько хирургических инструментов, которые Гуалькмай начал собирать, чтобы вымыть; и с подергивающимся ртом взглянул на него:
— Проклятый мясник, ты убил его!
— Мы оба его убили, — возразил я. — Гуалькмай скажет тебе, что, если бы стрела осталась в ране, Голт умер бы в течение трех дней; вырезав ее, мы могли бы в одном случае из ста спасти ему жизнь. Это очень неравные шансы, Левин.
— Да, я…. — он прижал ладонь тыльной стороной ко лбу.
— Мне очень жаль, я… н-не совсем понимаю, что говорю… он… сказал что-нибудь?
— Он был уже вне своего тела, — ответил Гуалькмай, поднимаясь на ноги.
Но Левин упал на колени рядом с мертвым, наклонившись вперед, чтобы заглянуть в застывшее нахмуренное лицо, и, думаю, уже не замечал нашего присутствия. Он вскрикнул пронзительным, душераздирающим голосом:
— Почему ты не подождал меня? Голт, почему ты не подождал меня? Я бы подождал тебя!
И растянулся во весь рост, обхватив тело руками, как могла бы сделать женщина.
Мы с Гуалькмаем переглянулись и вышли из хижины.
За дверью он сказал:
— Я пришлю пару людей унести тело, — и добавил:
— Смотри, как бы могилу не пришлось делать достаточно широкой для двоих.
— Я сделаю все, что смогу, — пообещал я и услышал, как его шаги затихают в темноте между сторожевыми кострами; и по этим шагам, смазанным, нечетким оттого, что он сильно подволакивал свою сухую ногу, понял, насколько он устал. Я оставался, где был, под висящим на древке копья рядом с дверью Алым Драконом, пытаясь услышать из хижины хоть какой-нибудь звук, пока до меня не донесся топот посланных Гуалькмаем людей; а тогда я вернулся в свет фонаря. Левин стоял на коленях рядом с умершим, не отрывая от него глаз, и я, увидев их так, в тусклом желтом сиянии фонаря, проливающемся на две головы цвета дикого ячменя, осознал, как никогда не осознавал раньше, насколько они были похожи. Словно связывавшие их узы были настолько крепкими, что эти двое даже во внешности не могли ничем отличаться друг от друга.
— Из лагеря идут люди, чтобы забрать его, — сказал я.
Он поднял на мое лицо измученный взгляд.
— Я должен помочь его нести.
— Хорошо, но сразу же после этого возвращайся сюда, ко мне.
Он не ответил, но в последнее мгновение перед тем, как носильщики подошли к двери, выхватил из ножен волчьей кожи свой меч.
Я метнулся вперед.
— Левин! Нет!
И он снова поднял взгляд, задыхаясь от неприятного смеха.
— Ах, нет, еще не сейчас. Для этого будет время позже.
И таким же быстрым, как и первое, движением вытащил из ножен клинок, лежащий рядом с Голтом, там, где я оставил его, когда мы снимали с раненого доспехи; и с силой вогнал его в свои пустые ножны.
— Ты вернешь один меч на оружейный склад, но я возьму себе тот, что был у него.
И поднялся на ноги как раз в тот момент, когда носильщики, пригибаясь, вошли в дверь.
После того, как тяжелая, неровная поступь идущих с тяжелой ношей людей растворилась в ночных звуках лагеря, я снова уселся на вьючное седло и приготовился ждать; и Кабаль, встряхиваясь, отделился от тени и немного нерешительно, словно спрашивая, исчезла ли уже причина его изгнания, подошел ко мне, а потом с шумным вздохом плюхнулся на свое обычное место у моих ног.
Через какое-то мгновение он поднял голову и, тревожно поскуливая, взглянул на меня; и я, протянув руку, чтобы его погладить, почувствовал, что жесткая шерсть на его загривке немного поднялась. Он был боевой собакой, и он понимал убийство в движении, но не это. Списки, над которыми я работал, были разбросаны вокруг меня. Теперь на них была кровь, и пятна, высыхая, начинали буреть по краям. Кровь впиталась в плотно утоптанный земляной пол, и повсюду был ее запах и запах смерти.
Одно дело, когда твоего друга убивают рядом с тобой в бою (хотя это достаточно тяжелый удар), и совсем другое — когда ты, уже остыв после сражения, чувствуешь, как он умирает у тебя под руками. Я спрашивал себя, вернется ли Левин или же мне стоит послать за ним, потому что я не был уверен, что он вообще расслышал мой приказ.
Я ждал довольно долго и уже собрался было за ним посылать, когда он снова появился в дверях.
— Тебя не было очень долго, Левин.