обеденный зал.
— Даже рожденным под кустом боярышника.
И он неверным шагом добрел до очага и уселся там, свесив голову на грудь; на его ресницах таял снег. Думаю, он был в полубессознательном состоянии.
— Говорят… урожай на Моне был хорошим. Весной будет еще несколько телег с зерном, если дороги откроются достаточно рано.
Кто-то принес ему чашу с вересковым пивом, и после того, как он осушил ее, на его пепельное лицо хоть немного вернулись краски. Когда я покидал его, чтобы присмотреть за тем, как будут складывать зерно в амбары, он уже снял с плеч чехол из оленьей кожи, вытащил из него свою любимую арфу и начал перебирать бронзовые струны, проверяя, не пострадала ли она от холода.
Этой зимой нам некогда было потерять форму, некогда было поддаться тому оцепенению духа, которое порой охватывает зимний лагерь и от которого необходимо предостерегаться, как мы пытаемся предостеречься от лихорадки и кровавого поноса. В наших амбарах были теперь овес и ячмень, но их необходимо было смолоть, а поскольку, если мы хотели есть мясо, нам нужно было добывать его самим, кто-нибудь из нас всегда был на охотничьей тропе. Все было так, как я сказал Кинмарку, мы жили, словно сторожевые посты в старые времена — зерно в амбарах и вепрь в лесах; только для нас это были по большей части олени и иногда волки — волчье мясо не так уж невкусно, если ты достаточно голоден. В лагере тоже было много работы, потому что старая крепость, когда мы въехали в нее, была немногим лучше развалин.
Еще нужно было заниматься верховыми лошадьми; каждый день упражняться с оружием, чтобы глаз не утратил остроту, а рука — твердость; осматривать доспехи и снаряжение, обучать новых людей и выезжать лошадей. А по воскресеньям священник, который помогал Гуалькмаю с ранеными в ту, самую первую, ночь, приходил из города, чтобы проповедовать Слово Божье на заросшем сорняками плацу. На эти службы собиралась большая часть Товарищей, хотя я думаю, что среди тех людей, что стояли на холоде с непокрытой головой, слушая его проповеди, а потом поворачивались друг к другу с поцелуем мира, были и такие, кто возносил отдельные молитвы Митре или даже Нуаде Сереброрукому и далеким и туманным богам своих родных холмов. Добродушный маленький священник огорчился бы, если бы я сказал ему об этом, но для меня это никогда не имело большого значения. Я всегда был последователь Христа, потому что мне казалось, что христианская вера — самая крепкая и лучше всего приспособлена для того, чтобы нести свет во тьму, лежащую впереди. Но в свое время я молился слишком многим различным богам, чтобы придавать особую важность именам, к которым люди взывают о помощи, или форме молитв, которые они при этом произносят.
Месяцы шли за месяцами, а с севера по закрытым снегом, слякотью и штормовыми водами дорогам больше не поступало никаких известий. Но хотя новостей и не было, я все-таки много слышал той зимой о Каледонии.
Я слышал это от купца Деглефа. Он приехал в Дэву по дороге, ведущей от Стены, всего за день до того, как Бедуир и телеги с зерном вернулись из Арфона; приехал верхом на хорошей лошади во главе каравана из четырех вьючных мулов с погонщиками, а по пятам за ним бежали на сворке две пары белогрудых каледонских гончих.
Мало-помалу в крепости стало известно, что некий купец Деглеф вернулся на зиму домой, проведя все лето, как бывало и раньше, в торговых разъездах по Каледонии. Это великая вещь — принадлежать к племени торговцев, которые спокойно проходят и встречают радушный прием там, где с трудом смогло бы пробиться войско. Я не замедлил поинтересоваться у Луциана — того старца, который был старейшиной или верховным магистратом, — насколько можно доверять этому человеку, и, услышав от него хороший отзыв («Я еще никогда и ничего не получил от Деглефа дешево, но, с другой стороны, я еще никогда не купил у него горшка, который треснул бы в первый же раз, когда в него нальют вино с пряностями, или плаща, с которого сошли бы все краски, или собаки, которая оказалась бы не той, за которую я заплатил»), послал за самим Деглефом, приглашая его отужинать со мной.
Он пришел — коренастый человек с серовато-песочными волосами и маленькими блестящими глазками, которые, казалось, постоянно выглядывали выгодную сделку, завернутый в шубу из великолепно выделанных барсучьих шкур; когда ужин был закончен и мы пересели поближе к жаровне, он начал с того, что попытался продать мне кинжал восточной работы с рукоятью слоновой кости, вырезанный в подобии обнаженной женщины.
— Нет, — сказал я. — У меня уже есть кинжал, к которому привыкла моя рука. Я позвал тебя сюда не ради твоих товаров.
— А ради чего? Без сомнения, не ради того, чтобы я почтил тебя своей компанией, милорд граф Британский?
Он ухмыльнулся мне, распахивая в тепле свою шубу, и принялся поигрывать ниткой серебряных и коралловых бус, обвивающей его шею, что, как я узнал впоследствии, было у него привычкой.
— Ради твоих знаний о том, что лежит за Стеной.
— их легко подытожить — холмы и вереск, а к северу, среди лесов Маннана, — люди, которые говорят на темном языке и редко выполняют условия сделки.
— И огонь, тлеющий среди вереска, — сказал я.
Он перестал перебирать яркие бусинки.
— Значит, ты знаешь об этом.
— кое о чем из этого — и хотел бы знать больше. И еще я хотел бы знать рельеф местности и расположение дорог за Стеной.
— Я торговец, и для меня, в отличие от других людей, не существует границ, языков и народов. А ты, значит, уверен, что я скажу тебе правду?
— Луциан говорит, что он никогда не получал от тебя плаща, с которого сходили бы краски, или охотничьей собаки, которая оказалась бы не той, за которую он платил.
— Ах, так, — Деглеф с жизнерадостным бесстыдством приподнял одну бровь. — Но я более чем уверен в том, что он сказал тебе также, что никогда и ничего не получал от меня дешево — не говоря уже бесплатно.
Я снял с запястья золотой браслет, заменявший монеты, — я не очень-то мог себе это позволить — и бросил его Деглефу.
— Я готов платить, лишь бы собака оказалась той, за которую я отдал деньги.
Он рассмеялся, перебрасывая браслет с ладони на ладонь, потом резким движением спрятал его под шубу и, отодвинув ногой закрывающий пол папоротник, вытащил из очага полуобгоревшую ветку.
— Значит, сначала местность и дороги…
Было уже поздно, когда мы наконец покончили с моими вопросами и его ответами; и перед самым выходом Деглеф, уже закутанный в свою барсучью шубу, еще раз попытался продать мне кинжал с рукоятью в виде обнаженной женщины. Я купил его в подарок для Кея.
После этого Деглеф как-то вечером зашел ко мне снова, не для того, чтобы продать что-либо, а как один человек заходит к другому посидеть у очага, и выпить кувшин пива, и скоротать часок-другой. Он был неутомимым говоруном, и, слушая его этими долгими зимними вечерами — я всегда любил слушать рассказы путешественников — я узнавал о странных землях и еще более странных людях, о животных размерами с движущуюся гору и с хвостами с обеих сторон, о долгих морских странствиях и о далеких городах; но также, среди всех этих прочих вещей, об очень многом, имеющем отношение к Каледонии и каледонцам.
Был февраль, и я помню, что из-под размокших, побуревших прошлогодних листьев среди остатков комендантского сада уже начали пробиваться подснежники, когда однажды вечером меня разыскал Флавиан. Я полюбил сидеть в этом саду, едва ли более просторном, чем большая комната, и укрытом за полуразрушенными стенами; в нем была своя, особая тишина, далекая от сутолоки крепости, и сюда было хорошо приходить, когда хотелось подумать. Я расхаживал взад-вперед, а потом присел на позеленевшую мраморную скамью, размышляя о том, что рассказал мне купец Деглеф, и гадая, как увязать все это с каким бы то ни было планом действий; а когда я повернулся, чтобы пойти в свои комнаты, он стоял прямо за моей спиной.
Я заметил, что за наплечный ремешок его поношенной кожаной туники были засунуты три полностью распустившихся подснежника, и это показалось мне странным, больше в духе Кея, чем — Флавиана.