мертвому герою, мертвому спасителю, мертвому богу, по великолепию, которое лежит во тьме и пыли, пока сверху медленно катятся года. Наше сознание забыло, почему этот плач должен помочь зерну прорасти, хотя наши кости до сих пор помнят; но это по-своему песня смерти и возрождения. Я знал ее всю свою жизнь, так же, как знал нехитрую песенку Игерны о птицах на яблоневой ветке; и, как в детстве я ждал, что пшеница взойдет снова, что в конце возродится надежда, так и теперь я ждал обещания, что герой вернется. «Из туманов, из страны юности, — пел певец, словно бы для себя. — Сильный звуками труб под ветвями яблонь»… Я так часто слышал, что эту песнь заканчивают триумфальным аккордом, словно потерянный герой уже вернулся к своему народу; но в этот раз она окончилась на одной чистой ноте далекой надежды, которая была похожа на одинокую звезду в грозовом небе.
Песня арфы умолкла, и рука певца упала с пульсирующих струн и спокойно легла на колено. В течение долгого времени все мы, сидящие вокруг костра, молчали, и звуки лагеря омывали нас, не нарушая тишины нашего кружка. Потом Овэйн наклонился вперед и начал поправлять угасающий костер, складывая бурые коровьи лепешки одна на другую с так характерной для него неторопливой, задумчивой серьезностью, и очарование было нарушено, так что я вновь начал воспринимать окружающее: темные лица погонщиков, собравшихся на краю круга света от нашего костра; и сердитый вопль мула где-то за их спинами; и старого торговца, который стоял рядом со мной, запустив руки в свою бороду, и покачивался взад-вперед, склонив голову, будто все еще прислушивался; и слабый пряный аромат, идущий от его одежд; и еще его шепот:
— Тц тц… так пели женщины, когда я был ребенком, — плача по Адонису, когда на камнях расцветали пунцовые анемоны…
И это было странно, потому что он не понимал ни слова на языке бриттов.
Я увидел, что певец смотрит на меня сквозь синеватый дым, поднимающийся от горящих в костре лепешек навоза. Но первым заговорил Фульвий:
— Мне едва ли пришло бы в голову, что я услышу эту песнь в Септимании, — кроме как если бы ее спел кто-нибудь из наших.
Певец Бедуир улыбнулся, и в неровном изгибе его рта проскользнула насмешка.
— Я родился в поселении, которое император Максим вместе со своими ветеранами из Шестого легиона основал в Арморике, а мать моего отца была родом из Поулса. Это достаточный ответ на твой вопрос?
В разговоре его голос был глубоким, настоящим голосом певца, и в нем тоже звучала насмешка.
Фульвий кивнул и передал ему кувшин с вином. Флавиан поставил перед ним корзину с холодным мясом и оливками, и он принял все это без единого слова и осторожно вернул арфу в вышитый мешок из оленьей кожи, словно надевал колпачок на голову сокола. Погонщики мулов, увидев, что песен больше не будет — по крайней мере, в ближайшее время — потихоньку разошлись.
Я сказал:
— Это объясняет то, каким образом в чехле твоей арфы оказались британские песни, но вряд ли объяснит, почему ты должен был выбрать одну из них для нас. У нас, что, на лбу стоит клеймо — «Британикус»?
— Весь Нарбо Мартиус знает, что князья приехали из Британии, чтобы купить жеребцов и племенных кобыл, — отозвался он, попеременно кусая хлеб и кидая в рот оливки. А потом сказал то, что, как я знал, пришел сказать. — Почему ты отказался от Ворона? Он зачал бы славных сыновей.
— А что, весь Нарбо Мартиус знает, что жеребцы нужны на племя?
— А разве это не очевидно? Каждая лошадь, которую выбрал господин, все достоинства, которые он искал в них, — это то, что дает сильное потомство, как у жеребцов, так и у кобыл. Мой господин покупал не этих лошадей, а их сыновей… Почему же тогда он отвернулся от Ворона?
— Мы из Британии, как ты сам сказал. Это означает долгую дорогу на север и переправу через море. Если я не ошибаюсь, этот конь — убийца.
— Настоящий убийца, какого ты имеешь в виду, убивает для удовольствия, как дикая кошка, — сказал Бедуир. — Сердце же этого жеребца полно ярости, а это совсем другое. Он стал таким, каким стал, потому что с ним плохо обращались в ту пору, когда он был жеребенком.
— Значит, ты его знаешь?
— До сегодняшнего утра я никогда его не видел. Но брат узнает брата.
Думаю, это был единственный раз за двадцать лет, что я слышал, как он, пусть намеками, говорит о днях, когда сам был жеребенком, и, мне кажется, я скорее спросил бы Аквилу, каково ему было носить саксонский невольничий ошейник, чем стал бы совать нос в то, что Бедуир не считал необходимым рассказать мне.
— Думаю, может быть, ты и прав. Вне всякого сомнения, тебе он подчинялся достаточно хорошо, — сказал я и почти не заметил в то время (хотя позже вспомнил об этом), как он поднял глаза, словно ему открылась какая-то новая мысль, а потом снова опустил их на мясо, которое держал в руке. — Но, тем не менее, ему придется подыскать себе иного хозяина, чем я.
Но мне очень хотелось, чтобы это могло быть не так. Ворон пришелся мне по сердцу больше, чем почти любой другой конь из тех, что я видел в Нарбо Мартиусе.
Кувшин с вином дошел до меня, и я сделал несколько глотков и передал его сидящему рядом Берику, а потом вернулся к тому, о чем мы говорили раньше.
— А теперь… раз уж ты так хорошо знаешь, что мы делаем в Нарбо Мартиусе, ответь нам тем же и скажи, что привело сюда тебя, ведь это так далеко от твоих собственных охотничьих троп.
На первый взгляд, глупо было спрашивать об этом у бродячего певца, но в этом человеке было нечто такое, что выделяло его из ряда обычных странствующих менестрелей, блуждающих от господских палат к ярмарочной площади; в нем была целеустремленность, которая шла вразрез с любыми блужданиями; и мне показалось не правдоподобным, чтобы профессиональный певец взялся за ту работу, которую Бедуир выполнял сегодня утром.
И внезапно его глаза, встретившись с моими сквозь едкий дым, блеснули насмешливым пониманием того, о чем я думал в этот момент.
— Я иду в Константинополь в надежде вступить в личную охрану императора, — сказал он и посмотрел на меня, чтобы проверить, как я к этому отнесусь.
— Думаю, ты надеешься, что я не поверю тебе, — отозвался я, — но, как ни странно, я верю.
Я сидел, как и он, наклонившись вперед и положив руки поперек колен, и мы говорили друг с другом сквозь дым так, словно вокруг костра больше никого не было.
— Интересно, почему?
— Прежде всего потому, что если бы ты по какой-то причине стал лгать, то выбрал бы более правдоподобную ложь.
— Ха! Я запомню это на будущее; если хочешь соврать так, чтобы тебе поверили, всегда нужно делать ложь достаточно грандиозной. А что, мой ответ кажется таким уж не правдоподобным? Говорят, что в наши дни, когда остготы наседают вдоль всех границ, император согласен доверить меч любому подвернувшемуся иноземцу, лишь бы он был хорошим воином.
И мне интересно будет увидеть Константинополь и великолепие, не лежащее в руинах; и приятно взять в руки меч и знать, что мне есть за что его поднять.
На какой-то миг мужское достоинство и насмешливая сдержанность слетели с него, и я увидел сквозь дым мальчика, глядящего на меня полными надежды глазами.
— Странным это кажется только из-за длины дороги. Я слышал, что теперь, когда старых почтовых служб уже не существует, путник, не имеющий достаточных запасов золота, может затратить на нее добрых два года.
— Это так — но я уже прошел довольно большой путь, а что касается золота, то арфа и случайная работа, вроде той, что я делал сегодня, позаботятся о том, чтобы я не умер с голоду, — Бедуир потянулся еще за одной оливкой и сидел, бездумно перебрасывая ее с ладони на ладонь, и мальчик снова был мужчиной, и тема исчерпана. — Без сомнения, я путешествовал бы быстрее, если бы подо мной была лошадка из Лузитании. Но в таком случае я почти не разглядел бы саму дорогу, а поскольку я пройду по ней всего один раз, то предпочитаю смотреть на нее, а не на облако поднимаемой пыли.
— А что, они такие резвые, эти лошади из Лузитании?
Он взглянул на меня, все еще перебрасывая оливку с руки на руку.