— За то, что выбрал время жатвы? На его месте я сделал бы то же самое, — сказал я. В это первое мгновение ни он, ни я не произнесли имя Медрота.
Кей посмотрел на меня с яростным страданием в горячих голубых глазах.
— Я думал не о жатве, не столько о жатве. Я думал о том, что яд одной жабы может расползтись очень далеко. Это не только те люди, которые выступили вместе с ним, чтобы примкнуть к саксонскому лагерю; он испоганил своей мерзкой слизью даже тех, кто еще остался на своих местах, даже некоторых из тех, кто откликнулся на призыв к сбору. Три дня назад один человек сказал мне прямо в лицо: «Почему бы нам не замириться с Сердиком и его племенем, как мы замирились с людьми с Саксонского берега? Артосу лишь бы сражаться, даже со своими собственными сородичами с холмов, а мы должны оставлять урожай гнить на полях. Медрот знает лучший путь».
Несколько мгновений мы стояли в мрачном молчании; похоже, сказать тут было нечего.
Потом я спросил:
— А люди из Глевума уже подошли? — потому что когда мы проезжали через этот город, в нем не оставалось ни одного воина (одинокий гонец скачет быстрее, чем целый отряд), но, может быть, они все еще прочесывали болота Сабрины в поисках войска, высадку которого не успели остановить.
— Этим утром. Как только они обнаружили, что опоздали предотвратить высадку скоттов, они поспешили к месту сбора — по правде говоря, когда подошел наш авангард, они уже расположились здесь и хозяйничали в городских винных лавках.
Я обводил взглядом лагерь и видел огромное знамя с драконом, поднятое среди кухонных костров, и дальше — черную борзую Глевума, но нигде не мог различить шафрановый проблеск знамени Думнонии.
— А что Кадор и Константин?
— Пока ничего.
— Вообще никаких вестей?
Он потряс головой, словно старая, седая, косматая овчарка, которую осаждают мухи.
— Если они не появятся здесь завтра к утру, это, несомненно, будет означать, что они не смогли выйти вовремя, — сказал я, — и нам придется считать, что они для нас потеряны, и обходиться, как сможем, без них. С этими герцогами-предателями из моего собственного народа, которые уже стаями слетаются на юг, чтобы присоединиться к саксам, мы не в состоянии больше позволить себе ни малейшей задержки, даже для того, чтобы подождать Мария и Тирнона. Созови совет, Кей; мы можем обсудить наши планы за едой, как сделали при Бадоне.
Но обо всем этом торопливо созванном совете я мало что помню; только то, что я приказал всем выступить на запад на рассвете, и еще — и это я помню поистине четко — что с учетом того, насколько мы уступали неприятелю в численности, я предложил боевой порядок, который никогда не использовался ранее, но который, как мне представлялось, сулил некоторую надежду справиться с угрозой более длинных неприятельских флангов; и что каким-то образом мне удалось выбить у совета согласие на этот план. Остальное затерялось в серой клубящейся мгле, похожей на дым от кухонных костров. И еще все это кажется мне очень далеким, дальше, чем наш совет перед Бадонской битвой; и, однако, должно было пройти не так уж много дней — Бог знает, как много или как мало, мне становится трудно вести счет времени…
На исходе ночи до нас добрался долгожданный гонец от Константина.
— От Константина? — спросил я, когда его привели ко мне.
— А что же Кадор, король?
— Милорд король стареет не по годам. Он болен и не может ездить верхом, — ответил гонец, стоя передо мной ветреным утром в холодном неровном свете факелов. — Поэтому он посылает своего сына вести войско.
— Как скоро они смогут присоединиться к нам?
— Здесь? — с сомнением спросил он.
— Нет; через час мы выступаем на запад; в следующий раз мы встанем лагерем в нескольких милях от неприятеля.
— Что ж, тогда, может быть, завтра вскоре после полудня.
Они идут форсированным маршем.
— Завтра к полудню здесь может быть работа скорее для волков и ворон, чем для людей из Думнонии, — сказал я. — Им придется еще больше ускорить движение. Каковы их силы?
— Дружинники и та часть войска, которую мы смогли собрать быстро. Сейчас время жатвы.
Время жатвы, время жатвы!
Я сказал:
— Пойди сейчас чего-нибудь поешь, а потом возвращайся к Константину и объясни ему, как мы нуждаемся в том, чтобы он поспешил.
Не прошло и часа, как мы выступили, устремляясь на запад через гигантские, выбеленные летним солнцем волны Даунов, сначала по дороге легионеров, потом по зеленой от ольховника гребневой тропе в низинные земли, лежащие за Мендипсом. И этой ночью встали лагерем на небольшой возвышенности в тихой стране широко раскинувшихся лесов и покрытых папоротником склонов, и холмы, по которым мы шли днем, поднимались, все в пятнышках от облаков и в меловых шрамах, у нас за спиной, а далеко впереди было сверкание воды и странно просветлевшее небо — приметы болотного края. И там же, далеко впереди, невидимое, неслышимое в спокойном летнем просторе, стояло неприятельское войско; неприятельское войско, которое вели против меня мой сын и человек, которого я с величайшей радостью называл бы своим сыном, если бы Судьба соткала свой узор так, а не иначе. Они стояли лагерем примерно в пяти милях от нас — как доложили маленькие темнокожие разведчики, сообщившие нам об их присутствии, — и я бы сразу двинулся вперед, чтобы навязать им сражение, потому что у нас оставалось еще несколько часов дневного света, а таким образом мы получили бы преимущество внезапности; но половина моего войска валилась с ног от усталости, и я рассудил, что если мы вступим в бой на следующий день, когда люди подкрепят свои силы несколькими часами сна, то это перевесит потерянную внезапность. Так что мы сделали привал и выставили усиленный дозор, прикрытый с внешней стороны цепью пикетов. И в ожидании, пока разобьют основной лагерь, я вместе с Кеем объехал сторожевые посты, от одной к другой группе людей, залегших повсюду, где можно было найти укрытие и откуда открывался вид на лежащую к западу равнину, — в неглубоких, заросших папоротником впадинах на склоне холма или у границы зарослей ольховника, в последней розовой дымке летнего иван-чая, — в то время как их лошади паслись неподалеку.
Подъехав ближе к одному из таких постов, мы услышали, что они поют, тихо, с набитым лепешками ртом; неподходящая для войны песня, но я и раньше замечал, что люди поют о сражениях только в дни мира:
«Шесть отважных воинов в дом с войны идут, Пять прекрасных девушек под окном прядут, Летят четыре лебедя, и встает рассвет… Клевера трилистники — лучше сена нет»…
Они пели очень тихо, на мотив, который был одновременно угрюмым и веселым; устремив глаза на проходящую внизу дорогу.
При моем приближении они перекатились на спину и неуклюже поднялись на ноги, и паренек, который был у них за старшего, подошел к моему стремени и поднял глаза, с нетерпением ожидая моего одобрения, потому что это был его первый опыт в роли командира.
— Все в порядке? — задал я обычный вопрос.
— Все в порядке, Цезарь, — ответил он, а потом, забыв о своем достоинстве, ухмыльнулся и вздернул большие пальцы вверх, как раньше делали борцы на арене и как теперь делают только мальчишки. И я, разворачивая лошадь, тоже со смехом поднял вверх большой палец.
Я увидел его голову на саксонском копье меньше чем через сутки. Ее все еще можно было узнать по родинке в форме полумесяца на одной щеке.
Солнце уже садилось, когда мы, закончив объезжать посты, повернули обратно в лагерь. Но я помню, что мы, словно сговорившись, без единого слова направили лошадей на поднявшуюся невысокой волной гряду и еще раз посмотрели на запад, а посмотрев, оба не смогли отвести взгляд. Я видел в свое время неистовые закаты, но редко — да, конечно же, никогда — небо, похожее на это. Впечатление было такое, словно за окаймленными золотом облачными грядами, темнеющими на западе, горел сам мир, и сорванные