ими.
Я не разлюбил Париж, этого, мне кажется, не может случиться ни с кем. В нем живет госпожа, он, требовательный и щедрый, помогает ей в ее работе. Я помню, как часто господин в своем прошлом нескучном одиночестве жалел о том, что именно в Париже с ним не было его первой подруги. Нет! Я говорю не об этом. Мне трудно быть теперь участником парижского шума и торопливости. Но нужно ли мне их желать? Я каждую ночь вижу госпожу. Я устал, но мне неплохо и нескучно…
68.
В наших комнатах всегда тишина, у нас никогда никого не бывает. В этой тишине мне иногда слышатся давно замолкшие голоса, все чаще снится мое прошлое и ничто не мешает приготовляться к уходу и ждать ночи.
Когда госпожа приезжает из театра и я могу смотреть на нее, видеть ее движения, слышать ее слова, шаги, шелест ее платья, мне всегда думается, сколько счастья заключено в звуке ее голоса, выражении лица, в блеске печальных и добрых глаз, в руке, худой и нежной. Во всем этом нет ничего особенного, но сколько здесь могло бы быть — для того, кто всего этого не дождался, — покоя, счастья каждой минуты, той, почти необъяснимой, удовлетворенности, которая познается в самой обычной повседневной близости и которая иногда так велика. Госпожа знает это теперь, и, вероятно, поэтому она со мной, живым звеном, связывающим ее с господином, все больше не такая, как с другими. С каждым днем она становится искреннее и проще, словно согревается, и ее первоначальный холодок и недоверие исчезли почти совершенно. И только теперь, должно быть, она такая, какой ей самой нужно быть. В ней полное доверие ко мне и полное сознание, что вдвоем со мной всякое притворство или игра бесполезны и не нужны, невозможны, запрещены. Но так, я знаю, только со мной, и не оттого ли она к нам никого не допускает? Ее жизнь проходит за стенами нашего дома. Там, в Париже, ее работа, театр, студия, ученицы и друзья, там, может быть, еще кто-то, кто ей ближе остальных и с кем она чем-то связана. Еще недавно я несколько ночей подряд слышал, как, возвращаясь из театра, госпожа каждый раз с кем-то долго прощалась у подъезда. Сквозь мягкий рокот мотора до меня доносился всегда один и тот же мужской голос. Было бы смешно ревновать к памяти господина. Годы госпожи, ее положение, необходимость жить делают естественным то, что происходит. Главное — не в этом, и здесь даже не такой компромисс, какой я наблюдал в господине в последние месяцы его жизни. Здесь нет ухода, нет измены, это не душевная потребность и не влечение, это давно и хорошо знакомое мне «не то, не то». В самом деле, если было бы все не так, как я думаю, какой смысл мог бы таиться в заботе обо мне, Джиме, зачем в нашей тишине, вдвоем со мной, ей тоже нужно прислушиваться, застывать, обняв меня, заглядывать мне в глаза, выговаривать мое имя, вкладывая много значения в интонации голоса. Разве можно в этом жить, отдыхать, занимать себя этим без скуки, если за всем этим ничего нет? Не оттого ли это происходит, что госпожа знает, около какой любви к ней я вырос, чем была для нас она, не украшенная ничем, кроме того, что ее теперь к нам обратило? Она с нами, но ее жизнь не должна кончаться на этом, и сердце, в котором нашлось место для меня, не закрылось, не ушло от возможного. Прошлым летом и осенью, когда мы жили у моря, к нам часто подходил на пляже какой-то господин. По тому, как он надолго задерживал при поцелуе руку, говорил и заботливо обращался с госпожою, было заметно, что она для него не простая и безразличная знакомая. Как-то он принес вместе с цветами, которые приносил всегда, новую неразрезанную книгу. Отдавая ее госпоже, он говорил:
— Вот, переведена еще одна книга того самого автора, из-за «Свидания Джима» которого вы, как мне передавала ваша подруга, переехали в Париж. Вы любите, я знаю, читать и, вероятно, прочли уже и эту книгу в подлиннике, ведь автор — ваш соотечественник, но я все-таки на всякий случай решил взять ее для вас.
Недавно я прочитал и то «Свидание». Извините меня, но я совершенно не понимаю этой вещи, и еще меньше понимаю, чтобы она могла и вас не только прельстить, но и просто заинтересовать. Ваша подруга, конечно, шутила, высказывая мне свое предположение о вашем отъезде из Италии. Вы, с вашим недоверчивым и — я говорил вам это много раз — не по-женски спокойным умом, могли бы изменить что- нибудь в ваших взглядах из-за того, что там написано? Я не поверю этому никогда, это слишком невероятно и не похоже на вас. Но, кстати, я давно хочу спросить, откуда у вас этот Джим? Не в память ли того, который столь необыкновенно в той книге нашел свою госпожу, вы приобрели себе ирландского сеттера с таким именем? В Италии его не было ни у вас, ни у ваших знакомых. Вы очень изменились за это время, и я не могу догадаться, что с вами происходит. Вероятно, самая совершенная женщина не может жить, чтобы рано или поздно не принять в свою жизнь долю фантастического.
Госпожа взяла книгу, заглянула в некоторые страницы и на все произнесенные слова знакомого спокойно и неторопливо ответила:
— Я еще задолго до Италии хотела, чтобы со мной всегда был такой, как у меня теперь, Джим.
Эти слова очень мало объяснили тому господину, и ему не осталось ничего другого, как пожать плечами. Но как много в них было сказано для меня! Вот, значит, когда уже намечался путь, по которому госпожа пришла за мною, вот что слушал и слышал мой господин в нашей ночной тишине. Госпожа никому ничего не говорит, ни с кем, кроме меня, не делится воспоминаниями и грустью, и никто, даже друг господина, с которым у нее бывают беседы о далеком и близком прошлом, даже он не знает и не понимает ничего. Я слышал, как он говорил жене:
— Здесь никто ничего не разберет. Они стоили друг друга. Ей, кажется, действительно дорога память о нем, она расспрашивает у меня все мелочи, какие я помню, но я никогда не поручусь, что если бы та книга нашла ее раньше, то она стала бы его женой. Или она — великолепная артистка и в жизни, или я — слепой и дурак. Ну, хотя бы раз заплакала, ну вздохнула бы, сжала руки… а она — ничего! Да и он хорош: любить столько лет и — ни слова, и потом — пожалуйте: эта книга, ожидание, и только за год-два до смерти точно ожил. Хорошо, что хоть она-то умнее его, не тратила и не тратит себя попусту. Я все больше думаю, что он любил ее, как любят художники сотворенный ими образ, а то, что переживает теперь она — признательность модели или — игра этой новой роли, которую он для нее написал. Они знали друг друга давно и близко, и им действительно лучше всего жить в одной и той же легенде. Но только в легенде. Да и недаром: он — в его книгах, она — в балете. Оба в сказке… В жизни они не смогли бы ступить ни шага вместе.
Я не знаю, конечно, что было бы, я помню и знаю то, что было и есть. Образ первой подруги явился господину не из его книги, а из его прошлого, которое шло за ним, из его любви, потому что из чего же, как не из любви, вышла и та книга? Он говорил, что «Свидание» моего предшественника было попыткой проститься навсегда с девушкой, но почему же эта попытка и в тот первый раз еще более крепко привязала его к ней? А чувства госпожи? Стоит ли кому бы то ни было так играть какую-нибудь роль? Одиночество, старый, никому не нужный Джим, какие-то тетради, та книга, воображенный мир, воображенные чувства, жизнь в воспоминаниях, — но разве все это может быть необходимым и постоянным, если та книга — только книга, если она не объяснила, не помогла поставить все на свое место? Госпожа и господин — участники одной легенды? Да, конечно, это верно. Но разве то же самое не может случиться и не случилось уже в менее обостренной форме и более удачном завершении с тем же другом господина и его женой? Не так издалека, не с такой внимательностью, со счастливым умением обращать тяжелое и горькое в легкое и небольшое, не живут ли и они, пока любят друг друга, в такой же ими выдуманной легенде?
69.
Итак, не одно мое недавнее чувство, но и рассудок друга господина говорит о сомнении, которое было и у меня первое время. Не ошибаюсь ли я теперь?
Но что же было бы, если бы тот Джим не опоздал? Неужели действительно ничего?…
Но тогда зачем — Париж? Зачем брать к себе сохранившиеся книги, дневники и меня? Зачем