– Ну, теперь уж ничего не случится. Теперь главное – вернуться домой. Правда? – спросил я о главном и насторожился в ожидании ответа.
Франя озабоченно вздохнула.
– Конечно, кто же не хочет домой. Вот только где он, тот дом, кто там тебя ждет? Меня там никто не ждет. Ни знакомых, ни даже ребят-одноклассников. Сплошь незнакомые – и тут, и там...
Без знакомых, конечно, плохо, но знакомые скоро появятся. Правда, новые знакомые не могут заменить собой прежних друзей и знакомцев – это я знал по собственному опыту. Хотя прежде о том и не думал. Франя вот думала, по-видимому, она несколько иначе относилась к собственному прошлому. Что ж, в общем она была права, подумал я.
Незаметно за разговором мы съели принесенные Франей конфеты. Я придвинулся еще ближе, и Франя не отодвинулась – уже было некуда.
– Бедная девчинка, – вырвалось у меня с полушутливой искренностью, и неожиданно для себя я поцеловал ее в щеку.
Франя на мгновение замерла и вдруг содрогнулась в непонятном, беззвучном плаче.
– Ну что ты? Ну что? – испуганно повторял я, принимаясь целовать ее мокрое от слез лицо, которое она упрямо закрывала руками. Потом стала медленно успокаиваться, притихла и беспомощно улыбнулась сквозь слезы.
– Ты извини меня...
– Ну, ничего, ничего. Успокойся...
– Извини, пожалуйста. Я уже сто лет не плакала. Знаешь, неплохо они ко мне относятся, но не могу же я заплакать при них. Почему – не знаю, но не могу. Все-таки это слабость, а мне не хочется оказаться слабой. Два года одна-одинешенька. И вдруг ты... Извини меня, Митя!
– Я понимаю, успокойся...
Понемногу она овладела собой, успокоилась, пригладила ладошкой растрепавшиеся волосы и стала для меня еще более понятной и близкой.
– Это же надо! – еще сквозь слезы улыбалась Франя. – Бедная моя мамочка. Если бы она дожила до этого часа. Все выбирала для меня ребят. С кем ни пройдусь, так она: то чересчур длинный, то короткий, то смешно шмыгает носом. А тот неприметный, а другой не комсомолец. Ты же комсомолец, наверно? – спросила она совсем уже весело.
– Комсомолец, комсомолец, не беспокойся, – полушутя сказал я. – А что мама – партийная?
– Была партийная.
– А отец?
– Отец? – переспросила Франя и замерла, собираясь с ответом. – Враг народа. Вот так! В тридцать седьмом взяли – и пропал. Мама потом отказалась от него – ради меня. Да и ради себя тоже. Еще молодая была, красивая.
– Отец руководителем был?
– А то как же! В органах работал. Еще с революции. Он же с Дзержинским в одной тюрьме сидел. Дзержинский его в Минск направил. Работал, старался, мы его почти и не видели. Только однажды, помню, был выходной или, может, праздник какой. Поехали на речку рыбу ловить. Правда, ловил один папа с удочкой, мама на лужке цветы собирала, а я бегала по отмели, мальков разгоняла. Очень мне это нравилось, маленькая была. Потом просила отца – съездим еще. Он обещал, но все не получалось – некогда и некогда. А однажды говорит: сегодня на работу не иду, буду отдыхать. Сел на кровать и сидит. Я стала приставать: поедем на речку. А он в ответ: нет уж, не поедем. Досидел так до ночи, а ночью его и взяли. Так и не пришлось мне съездить на речку.
Серые сумерки плотно окутали башню, черепичную крышу, окрестности. Уже не стало видно ни городка, ни гор, ни дороги. Исчезли из виду и мои позиции. Городок утонул в туманном полумраке, лишь дымы от пожарищ светлыми космами тянулись куда-то над городскими крышами.
– И я своих с сорок первого года не видел. Не знаю, остались ли живы, – сказал я, невольно проникаясь ее заботой.
– У меня никого не осталось. Маму немцы повесили в Минске. Как партизаны их гауляйтера подорвали, немцы стали хватать подпольщиков, партизан да и простых обывателей. И маму схватили тоже.
– А ты как же? Одна...
– Одна, с кем же еще... Жили на квартире в Грушевском поселке, это на краю Минска. Квартирная хозяйка, правда, оказалась неплохой женщиной, в гестапо меня не сдала. Но у самой трое ребят, мужа нет. Есть нечего. Привезла из района мешок картошки, скоро его съели. Продали все, что можно было продать. Я последние варежки, что мама перед войной связала, снесла на базар. Может быть, и дальше как-то тянули бы, да на беду к соседям стали на квартиру два полицая. Ну и один, Винцесь, принялся к нам наведываться. Пьянтос такой, противный и наглый, не было от него спасения. Притащится, сидит до полуночи, болтает глупости, а то начнет приставать. Я уж отшивала его, как умела, да и хозяйка старалась – ничего не помогает. Влюбился, говорит.
– Понятно. Пригожая девчонка.
– Вовсе не пригожая. Это сейчас немного... А тогда – гадкий утенок.
– Не прибедняйся, – шутливо упрекнул я.
– Я не прибедняюсь, знаю, чего стою... Тетка Марья говорит: давай отвезу тебя к дядьке в деревню. У него дочь – тебе ровесница, побудете вместе. Хотя бы до весны, а там посмотрим, может, и война закончится. Как-то в воскресенье поехали на санях – далеко, аж в Червень, а там еще километров шесть. Приехали ночью, постучались в окно. Дядька открыл, хозяйка стала объяснять, что и как, потом просить. Я все это слушаю... Как-то упросила, назавтра уехала, а я осталась. Незнакомая, чужая у чужих людей. Зоська и правда почти мне ровесница. Ну с этой мы вроде сдружились, ничего была девка, не злая. Только недалекая, страх! К ребятам ее тянуло, словно магнитом. Так до весны дожили. А весной загудело в округе – пришли партизаны. Стали в нашу деревню наведываться, налаживать связи. Ну, и некоторых ребят сагитировали, а за ними и девчат. Зоська, правда, осталась, отец не пустил. А меня не пускать было некому, ну и побежала в партизаны. Началась лесная жизнь. Сперва даже понравилось: лес, птички, цветы-ягодки. Отряд назывался «Большевик», командир – бывший пограничник по фамилии Сокол. Дня через три ставят меня в караул – на опушке леса возле кладки. Винтовку длинную дали – выше меня, проинструктировали относительно бдительности. Ночью стою, дрожу от страха. А тут приходит караульный начальник, тоже из пограничников – ну, на проверку. Проверил, задал вопросы, я все правильно ответила, а он не уходит. То да се – вижу, начинает подъезжать самым похабным образом. Что мне делать? Кричать, что ли? Кричать нельзя. Как-то от него избавилась, пригрозила, что пожалуюсь комиссару. Вроде отцепился. Конечно, ни к кому жаловаться не пошла, так вскоре все началось по-новому. На этот раз сам командир отряда. Не откажешься же, когда приказывает куда-то пойти, что-то сделать. Идешь, а он с адъютантом следом. Вернусь, а он: почему не исполняешь приказ? За неисполнение приказа – расстрел на месте. После перехода с усталости завалимся где-нибудь в ельнике, сразу в сон. А он ночью подкатывается, ну и... Закричу, он ругается: почему демаскируешь группу? За демаскировку группы – расстрел! Это были не обычные партизаны, а как потом узнала – отряд особого назначения. Все ходили по кругу. Нашей задачей был Минск, туда девчат посылали, оттуда они к нам возвращались. Но больше посылали, чем возвращались. Не вернулись Тоня Быстрова, Воля, Женя-хохотушка – были такие девчата. Комсомолки все. Ну и я тоже комсомолка. А начальниками над нами – ребята, а то и дядьки в возрасте. Те почти никуда не ходили – за другими следили. Без их ведома – никуда. И не прочь были попользоваться девчатками. Заместитель командира Кошельников все говорил: что ж такого – возле колодца жить и воды не напиться? Трутень такой мордатый. Как не вернулась Женя, моя подружка (тоже минчанка, в Колодищах до войны жила), вызывают меня в шалаш к командиру. Тот самый Сокол и говорит: «Тебе задание – пробраться в Минск, организовать явочную квартиру, будешь ее обслуживать». А где я ее организую? А хотя бы у своей хозяйки, у которой на квартире жила. Как вспомнила я тетку Марью и ее малых, мне дурно стало. За себя уже не боялась – за них. Это же на явочной квартире и моя мамочка попалась. Пошла на явку в Слепянку, там ее и взяли. Может, кто выдал, может, выследили. И повесили. И хозяина, и всех его домочадцев – шесть человек. Ну что мне делать? Отказаться нельзя, за отказ, конечно, расстрел. Однако пытаюсь выкрутиться, говорю: там же дети малые. А он мне на то: детей жалко? А на советскую родину тебе наплевать? Я говорю: хозяйка меня не послушается. А он: не с хозяйкой, так с полицаями поладишь, они охочие до таких пригоженьких, наверно,