воспоминания современников анекдотических случаев из жизни Введенского ничего не значат для понимания его «сокровенного сердца человека». Потому что творчество Введенского полностью отделено от его жизни. Парадоксальная случайность: у Введенского было много знакомых, он встречался с очень многими людьми, самыми разными людьми. У Хармса — круг людей, с которыми он обычно встречался, был сравнительно небольшой. И в то же время творчество Хармса невозможно отделить от его жизни, творчество Введенского — почти независимо от жизни. Из биографических фактов для творчества Введенского характерны очень немногие. Так, комната, в которой он жил, когда кончал школу, была почти пустой: стояла простая железная кровать, одна или две табуретки, небольшой, кажется, кухонный стол. Форма комнаты — это конечно случайность, но характерная — неправильная: удлинённая трапеция; три стены были оклеены обоями, четвертая — побелена извёсткой: обоев не хватило (эту стену разрисовали Введенский и Липавский, один рисунок был снабжён подписью:
…У Шёнберга — некоторое смятение души. Оно было и у Веберна, но Веберн не допускал его до границы искусства. Смятение души не всегда красиво, иногда же и безобразно. Так же Хармс и Введенский. У Введенского была граница между жизнью и искусством, у Хармса не было. То, что у Введенского было неприятного в его поведении в жизни, у Хармса не было, но перешло в искусство, а Введенский не допустил этого в искусство. Это не хуже и не лучше, но два способа жизни-искусства. Поэтому у Введенского (и у Веберна) уже по одной вещи, даже ранней, можно составить некоторое представление о его искусстве, а у Хармса (и у Шёнберга) — нельзя.
Этим же объясняется и игра Хармса, которая могла иногда казаться недостаточно серьезной, неискренней, светскостью, а у Введенского — искренность, иногда неприятная. И первое и второе переходило иногда в то, что могло казаться цинизмом: у Хармса — скорее теоретический, у Введенского — практический. Но это было только другой стороной ноуменального бесстыдства, т. е. именно не цинического: а король-то ведь гол, — вот что говорили и Хармс и Введенский…
…В стихах Введенского почти в каждой фразе главное направление мысли и погрешность к пей — слово, нарушающее главный смысл. Его стихи — двумерны, а часто к многомерны. Это в есть духовность, т. е. освобожденная от душевности или беспредметная или косвенная речь, как говорил Кьеркегор. В этом его атональность и, точнее, додекафоничность, т. к. есть и тоникализация в главном направлении.
…Введенский вышел не из Хлебникова (Кручёных был ему ближе, чем Хлебников), а из Блока, которого (приблизительно до 1920 года) любил больше всех. Еще в 1024-25 г., когда на концерте в центральном музыкальном техникуме исполнялся какой-то романс па стихи Блока, Введенский очень удивился, что не помнил стихи романса, т. к. хорошо знал Блока. В 1920 или 1921 году Введенский и Липавский послали свои стихи Блоку и Гумилёву. Оба ответили. Тогда же они часто бывали в Цехе поэтов; в третьем выпуске «Цеха поэтов» (1922) напечатаны были стихи Липавского. У Введенского и Липавского были дружеские отношения с Пястом и Нельдихеном, знакомство с Кузминым произошло позже, должно быть, в середине 20-х годов…
В 20-е годы Введенский сказал: «в поэзии я как Иоанн Креститель, только предтеча», — Т. е. предшественник нового взгляда на жизнь и на искусство,
Введенский говорил: время (и жизнь) иррациональны и непонятны. Поэтому понять время (и жизнь) это и значит не понимать их. В этом смысл его бессмыслицы. Это не скептицизм и не нигилизм, и не невесомое состояние (битничество), а скорее апофатическая теология (Дионисий Ареопагит) — богословие в отрицательных понятиях. Поэтому большинство вещей Введенского — эсхатологические, и почти в каждой — Бог. Это связано с ощущением непрочности своего положения и места в мире и природе. Эта непрочность не политическая или социальная, а онтологическая: на всеобщих развалинах и обломках. Но мы не делали поверхностных нигилистических выводов. Каждый из нас по-своему искал и знал, что есть трансцендентное — Бог. Полная радикальная десубстанцнализация мира возможна только для верующего. У неверующего остается еще последний идол или фетиш: я сам, мой ум. Отсюда понятны слова Введенского о том, что он произвел критику разума, более радикальную, чем Кант.
Но подобное понимание в непонимании — практическое: ноуменальное понимание в логическом непонимании в философии практически требует какого-то внутреннего переустройства от слушателя и читателя, также религиозного порядка.
Божественное безумие посрамило человеческую мудрость. Введенский десубстанциализирует созданные человеческой мудростью гипостазированные условности, выдаваемые за экзистенционализм жизни…
…Можно выбрать одну вещь писателя, например, стихотворение Введенского, прочесть ее, подумать, изучить, написать о ней одной, даже не зная других вещей автора, целый трактат. Потому что каждая вещь большого писателя — новый мир, созданный им, до некоторой степени автономный. Таким новым автономным миром будет, например,
Возьмем другое стихотворение Введенского — «
Лиричность и свободный стих отличают «
Возьмем другое стихотворение Введенского:
Еще одна особенность отличает