настороженный взгляд на старинного товарища сотника Хомутова. — Не вынюхиваешь ли и ты здесь о том, что я укрыть хочу понадежнее?» — Дьяк Брылев перекрестился, поднял кружку, пригубил крепкое пиво, причмокнул, оценив смекалку Луки, стрельцам улыбнулся, сказав:
— Ну-ка, отведаем вино, не прокисло ли оно? — И потянул пиво через край кружки.
— Пьем, дьяк! — подхватил Янка Сукин и вскинул перед собой полную кружку. — Лихо ли наше житье ныне? Еще первая голова на плечах…
— Еще и шкура не ворочена наизнанку, не все наши женки злодейски порезаны! — неожиданно со злостью проговорил Ивашка Балака и, отхлебнув два крупных глотка, опустил кружку. — И не все разбойные морды святым кулаком биты! — добавил гораздо тише пятидесятник и поглядел вправо.
Невольно и Яков Брылев, не отрываясь губами от пива, повел глазами туда же. И едва не поперхнулся остатками хмельного. В самом углу, к ним спиной, за столом сидел подьячий Ивашка Волков — сутулый, в распахнутом уже кафтане. Из-под шапки вились густые русые кудри. Рядом с подьячим был… Афонька, воеводский холоп! Он обнимал Ивашку Волкова крепкой рукой, вскидывал кружку, приглашая выпить еще и еще.
«Вона-а! — у дьяка Брылева от волнения и внезапно вспыхнувшего в душе страха не только спина, но и уши, казалось, покрылись корочкой льда. — Опоит, сатана, подьячего… Да все и вызнает! А по Афонькиному сыску и мне от воеводы не жить — закопает в землю так, что и „аминь“ не крикнешь!»— Дьяк поспешно опустил кружку, попытался вслушаться, что говорят в углу, но рядом стоял такой гвалт… Слова неслись из десятка глоток, будто в драке сбежались два гусиных стада — все гогочут и все крыльями бьют…
— А я своей мачке и говорю: «Мачка, слышь, петухи запели», — балагурил за соседним столом какой-то рязанец, как по говору догадался дьяк. — А она мне: «Так что ж из того нам?» А я ей: «Как это — что ж из того? Жениться мне пора, моченьки более терпеть нету, особливо по ночам!»
Дружный хохот покрывает последние слова балагура, одобрительно стучат кружки о мокрые доски. И крики:
— Лука-а! Греби деньгу, тащи пива-а!
— Несу, несу-у! — отзывался звонко услужливый Лука, сынок целовальника Фомина.
— … А едва мы из стругов вылезли да по домам разошлись, — долетал до дьяка обрывок другого разговора, справа, ближе к стойке, за которой высился чуткий целовальник Фомин, — так я и вопрошаю: «Ну, родимая матушка, каково вы тут без меня живете? Дружно ли?» — «Дружно, сынок, ой как еще дружно, кипятком не разлить нас таперича!» Это она мне в ответ да и прибавила к этим словам: «Прежде одну свинью кормили, а теперь еще и с поросеночком!» — «Что же ты так-то говоришь, матушка, о своей снохе, а о моей жене? Неужто чем не угодила?» А она мне в ответ свои резоны: «Коль привез с собой из польского похода голову с ушами, сам от добрых людей услышишь!» С той поры и нету покоя моей душе, братцы! Уж лучше бы мне сгинуть от пули какого-нибудь ляха или крымца…
— Ворчат наши дураки всяк по себе, да покудова без пастухов стадо бродит, — слышится еще разговор за спиной.
«Ого, да тут и крамольные слова летают, не только побаски!» — насторожился дьяк, сам по- прежнему не спускает глаз со спины подьячего Ивашки Волкова.
— А ну как тот пастух да и к нам грянет?
— Господь не допустит такого лиха к нашим дворам.
— Глупый да малый всегда говорят правду…
— Э-э, была правда у Петра да у Павла на Москве, где людишек на дыбе ломают…
— Ты к чему это речешь, Прошка?
— Юродивый Матюшка намедни сказывал: быть, дескать, великому петушиному клику на Самаре. А к чему это, не дотолклись от упрямого. Знай свое твердит: «Сами дойдете! Сами до правды достучитесь!»
— Ну-у, глупому Матюшке не страшно и с ума сойти…
— Нет, не скажи так, брат. Помнишь, как предсказал юродивый, что быть на Самаре великому пожарищу? Так оно и вышло…
В этот полушепот врывается чей-то неожиданный злой выкрик:
— Помню и я обиды воеводские! И они у меня не угольком в печной трубе по саже писаны! По лютой зиме женка слегла в тяжком недуге, а воевода Алфимов со своими приказными ярыжками сволок меня на правеж в губную избу — кнутом били, чтоб не смел отговариваться от провозной повинности и ехал бы со своими розвальнями ему бревна на хоромы из лесу возить! Когда воротился к дому от той повинности, женка и отдала Богу душу… Соседи досматривали последние часы ее, а не я! Неужто такое можно спустить, а?
— Тише! — одернули крикуна. — Коль дьяк здеся, то и приказные ярыжки недалече на травке пасутся, ушами мух отгоняют!..
Яков Брылев даже плечами передернул, будто ему между лопаток, устрашая, концом острого кинжала уже ткнули! Вспомнил и он тот случай, о котором посадский только что говорил, сам же и был в губной избе при правеже… «Крикнет теперь мужик — и не выйти целым из кабака!»
— Робеешь, дьяк? — неожиданно спросил Ивашка Балака и внимательно посмотрел ему в лицо. — Робкому в кабаке живо по загривку настукают, ежели и вправду с послухами воеводскими сюда пришел. — А сам не улыбается, и левый глаз, чем-то в драке, должно быть, порченный со вздернутой бровью, отчего кажется с постоянным прищуром.
Янка Сукин, обнажив в улыбке верхний с щербинкой ряд зубов, обнял Якова Брылева за плечи и тиснул так, что у бедного дьяка косточки, показалось, передвинулись с левого бока на правый и наоборот! Легкий хмель от выпитого пива почище крещенского морозного сквозняка из головы выдуло. Стрелецкий десятник неизвестно кому погрозил кулаком в сторону стойки с целовальником Фоминым:
— Покудова дьяк Яшка с нами, чего ему бояться? Пей, дьяк, на всех снизу и доверху плюнь! Вот так! — и Янка Сукин сделал вид, что плюет в потолок. — У Янки кулак с телячью голову, не всякому и полтычка на ногах снести, а коли размахнусь да сплеча ударю…
— Ой, братцы! Пиво наружу стучит, дозвольте по малой нужде… — Яков Брылев силился выбраться из-под Янкиной руки, а тот будто рухнувшей матицей придавил его к лавке, даже позвонок дугой выгнулся. — А на пиво вот вам еще… — и с усилием выгреб из кармана еще пять новгородок.
Янка Сукин засмеялся, откинув крупную голову назад, озорно подмигнул простодушным, как у дитяти, глазом сомлевшему от тяжести дьяку, приподнял руку с его плеча. Пошатываясь, Яков пошел не к выходу, а в угол, к столу, где сидели Афонька и Ивашка Волков. И успел разобрать, как крепко хмельной подьячий с усилием ворочает непослушным уже языком.
— А супруга мне… по самой рани… кричит: «Ты куда… собрался, непутевый?» А я ей… Ха-ха-ха!.. Я ей, м-мил друг Аффоня, в ответ эдык з-загадочно: «Пош-шел на тараканов… с рогатиной! Н-не жди к дому, н-навряд ли… жив ворочусь!» Н-нет, друг Аф-фонька, мне ум-мирать таперича н-никак не можно…
— Ты прав, как архиерей, Ивашка! — живо поддакнул воеводский холоп, подливая крепкого вина из штофа в кружку подьячего. — К чему нам с тобой умирать, ась? — и ухом склонился к лицу Ивашки, который что-то бессвязно бормотал. — Мы еще послужим великому государю да батюшке воеводе…
«Трезв Афонька! — по голосу догадался Яков Брылев, присаживаясь у черной крашеной печи на подставленный догадливым ярыжником Томилкой табурет. — Ивашку подпаивает не зря… Что-то унюхал для воеводы докучливый холоп, от Алфимова ведет тайный сыск про свое душегубство, старается послухов извести…»
— Тсс… — Подьячий предостерегающе приложил к своим мокрым губам крючком согнутый палец. — Пр-ро воев-во-ду — молчок! Чок-чок и молчок! — Хохотнул, радуясь своей словесной выдумке, и неожиданно добавил то, чего Брылев боялся больше всего. — Дьяк Яшка повелел — м-молчок!.. Про воеводу! А то враз — ж-жик, и башку ссекут мне набеглые калмыки… Ха-хах-ха!
У дьяка, словно четырьмя катами в один мах четвертованного, отнялись руки и ноги… Он судорожно лизнул пересохшие в один миг губы.
«Ой, сболтнет, гнида трухлявая… Еще покудова что-то разумеет… А хлебнет малость, в прибавку к выпитому — и сболтнет потаенное, что для воеводы дороже любых денег!»
Томилка без труда понял, что дьяку душу терзают тяжкие волнения, склонился к нему, подавая в