бывший на Самаре воеводой князь Щербатов. А коль вашей милости будет желание себе новый и просторный терем срубить, так срубим спешно, как только облюбуете себе местечко, в кремле альбо на посаде.
— Средь разбойников-извергов? — не оборачиваясь, съехидничал воевода. — Живи сам с ними бок о бок, авось ночью зарежут, чтоб им ершами колючими подавиться!
Дьяк Брылев от таких нелестных слов о самарянах даже споткнулся на бревенчатом настиле, шагов пять молчал, потом негромко пояснил, что самарские горожане и посадские людишки — народец весьма смирный, в мятежах и в татьбе не замечены, хотя, как всему миру известно, в семье без урода не бывает. А так каждый занят своим сподручным ремеслом и разными промыслами…
— С ремеслом, а воры! — с непонятным упрямством перебил воевода сивобородого дьяка. — В Астрахани тамошние посадские вора Стеньку Разина вона с каким ликованием встречали! Свистни тогда он по-разбойному, и вся городская чернь своровала бы…
Дьяк счел за благо смолчать. Тем паче что уже подошли к карете. Афонька помог воеводе влезть через левую тесную дверцу, дьяк Брылев утеснился в уголок у правой, чтобы к воеводе не прикоснуться ненароком. Холоп с нарочитым кряхтением влез на козлы к одноглазому вознице, тот хлестнул коней, и карета, подскакивая на каждом бревне, потарахтела вверх к Самаре.
Город выходил к Волге частоколом с двумя наугольными башнями и с двумя башнями через равные промежутки. Вторая слева от угловой башни была воротная. Ворота распахнуты, и стража из пеших стрельцов стояла, чтоб посадский люд попусту, бездельничая, не сновал туда-сюда. Чуть в сторонке под стенами лепились посадские амбары.
Въехав в город, воевода подивился тесноте строений — узкие улочки, где едва разъехаться двум телегам, застроены небольшими деревянными домами с дворовыми постройками без садов и огородов. На каждый квартал приходилось три-четыре дома, и снова переулок. Миновали небольшую площадь у церкви, вновь стена — рубленный из толстых бревен кремль в верхней части города, с высокой башней без шатра над верхней площадкой.
«Раскатная, — догадался воевода Алфимов. — Тамо пушки дальнего боя нацелены в луговую сторону».
Остановились у просторной избы с резными столбами крыльца. На крыльцо тут же выбежали подьячие, писарчуки, поснимали прочь шапки и опустились на колени, смиренно сложив руки со следами несмываемых чернил.
— Тяк-тя-ак! Пошли вона ныне по домам, — махнул на них дьяк Брылев. — Но поначалу снесите батюшки воеводы поклажу в светелку, — добавил дьяк, и приказные, подхватив сундук и по корзине или по узлу, ведомые Афонькой, скрылись за углом приказной избы, и только двое с сундуком малость замешкались за тяжестью ноши.
Воевода неспешно вылез из кареты и пошел в сопровождении дьяка в дом, где ему предстояло первое время, а быть может, и всю зимушку жить. На первом этаже размещалось просторное помещение — горница с двумя окнами, с печкой и с чуланом. На втором этаже светлая горница с кроватью, столом, вешалками у двери и шкафами для одежды и белья. Одно окно смотрело на раскатную башню, второе — на Спасскую башню с воротами, на песок в две версты до реки, которая, казалось, и не текла вовсе, а затихла, готовясь к ночному сну. Над Волгой и над песком носились чайки, а еще дальше, на склонах Шелехметьевских гор, алели под лучами предвечернего солнца разноцветные уже осенние леса…
— Тяк-тя-ак! Будут ли от вашей милости, батюшка Иван Назарыч, какие указания на сегодня? — спросил дьяк с поклоном, но воевода повелел лишь истопить баню, а все дела можно отложить и на завтра: чать, не в ратном они походе, спешить некуда!
— На свежую голову-то оно будет способнее знакомиться с бумагами. Да и тело соскучилось по венику. Афонька! — крикнул воевода холопу вниз по витой лестнице. — Достань из сундука свежее белье и пару веников!.. Наших!
Окончив нежиться на чистой постели в горнице с открытым на Волгу окном — приятно поутру от речной свежести! — Алфимов проворно вскочил на ноги, минут пять разминал со сна ленивое тело, потом крикнул через приоткрытую на площадку дверь:
— Афонька-а! Сабли к бою!
Внизу что-то туркнуло на пол, словно со стола брякнулся глиняный горшок с кашей, двинулась по доскам тяжелая лавка, тонко звякнули обнаженные клинки, и через полминуты сквозь квадратный проем на площадку по ту сторону двери влез бородатый Афонька, в длинной, как и на воеводе, исподней рубахе.
— Ага-а, котище лохматый, заспал службу! — без злобы проворчал воевода, щуря крупные серые глаза и усмехаясь в усы: черт его побери, этого холопа! Любил его и баловал воевода, а за что? Может, потому, что росли на одном подворье. Наверно, после того нелепого до дикости случая, когда однажды на реке, будучи в тайном от строгого родительского глаза подпитии, ухнул Иван с лодки в ледяную воду и пузыри начал было уже пускать, да, на счастье, проворный Афонька успел поднырнуть под лодку, ухватил барина за ворот кафтана, выволок на берег и сноровисто разжег жаркий кострище. И пока Иван в Афонькином сухом кафтане стучал зубами, холоп заварил кипяток кореньями дикой малины, плеснул в железную кружку и строгим голосом повелел пить, чтобы не прилепилось гиблой чахотки. А дома, когда суровый стряпчий Назар Алфимов начал допытываться, каким это образом его сын очутился в воде, Афонька выступил сам и объявил, что случилась эта нечаянная беда по его, холопа, оплошке: барин Иван встал, чтобы из пищали в утицу пальнуть, а он, холоп, неловко веслом гребанул… Высекли Афоньку на конюшне нещадно, зато молодой барин, пока битый Афонька залечивал рубцы на спине и ягодицах, тайком навещал его в тесной подслеповатой избе и отпаивал сметаной с барской кухни.
— Попомню тебе сию услугу, Афонька! — пообещал тогда Иван Назарович. — Как определюсь куда в государеву службу, так и тебя с собой возьму. И жениться тебе по выбору дозволю, а по женитьбе избу справную поставлю…
И вот они оба, оставив семьи на старом обжитом месте, покудова вдвоем приехали в Самару — оглядеться, обустроить достойное жилье, а потом и семейства свои привезти, ежели только вовсе утихнет волнение казацкой да стрелецкой вольницы, поднятое выходом Стеньки Разина в Хвалынское море.
— Готов, батюшка Иван Назарыч, вота и я! — отозвался холоп, выпростав из-под мышки учебные сабельки.
— Ну, тогда береги свои ухи-лопухи, чтоб я тебе их не ссек, стряпухам на холодец! — побалагурил воевода. — Поначалу промнись и ты, чтоб жилы обмякли.
Афонька встал насупротив воеводы и, словно передразнивая его, клонился телом туда-сюда, вращал руками и плечами, головой, подолгу приседал и отжимался от пола, пока виски не взмокли. Потом побегали по горнице кругом и взялись за сабельки.
— Ну, дите боярское, звякнем! — Иван Назарович свистнул саблей, крутнув рукой в полный мах, принял боевую стойку. Столь же резво изготовился к сражению и холоп Афонька.
— Не дитя я боярское, батюшка воевода, — с ухмылкой отговорился Афонька, — но и не ососок[87] поросячий! Доведись нам претерпеть какое лихое ненастье от степных разбойников, так за печь прятаться не стану. Готов я, батюшка Иван Назарыч, наскакивай!..
Покончив с упражнениями, вышли на тесный дворик и облились холодной водой, потом оделись, и каждый занялся своим делом — холоп обживал новое место, чтоб воеводе сотворить должный и привычный уют, от взятого с собой медного рукомойника и до иконостаса со святыми образами, а Иван Назарович, в сопровождении ожидавшего его дьяка Брылева, отправился к службе.
У приказной избы с высоким и просторным крыльцом и с причудливо-узорчатыми резными столбами воеводу ждали, чтобы представиться, лучшие самарские служилые и приказные люди. Они входили к воеводе, сидящему за просторным, красным бархатом накрытым столом, по одному, и дьяк Брылев, поглаживая бороду, спокойно и ровным голосом представлял их по должности и по именам:
— Тяк-тя-ак… Это самарский городничий Федор Пастухов, — отрекомендовал дьяк солидного телом чиновника, которому было лет под шестьдесят, седого, щекастого. Глядел городничий на нового воеводу острыми черными глазами, поджав сухие обветренные губы, словно цыган, присматривающийся к лошади, которую вознамерился недешево купить.
— Скажись как на духу, Федька, обираешь самарских купцов да посадских разного ремесла людишек?