Игнат Говорухин тоже не сдержался, заразившись Тимошкиной злостью, скрипнул зубами и угрожающе проговорил:
— Пущай лучше живьем в руки не дается ваш Протасьев! По суду праведному при Степане Тимофеевиче такие псы высоко взлетают!
Федька, тяжело сопя от навалившихся раздумий, нащупал и открыл дверь в сенцы. На гостей пахнуло вяленой рыбой, луком и полынными вениками, подвешенными в зиму вверху, в темноте невидимыми. Из сенец прошли в полутемную переднюю с маленькой лампадкой в углу перед двумя иконами в медном окладе.
— Сидите покудова здесь, женка с детишками спят…
— Не колготи хозяйку, Федя, — тихо сказал Игнат, снимая шапку и крестясь на иконы. То же сделал и Никита: как-никак, а они в городе, и покудова живы.
Собираясь уходить, Федька Тюменев задержался у порога и неожиданно попросил:
— Дай-ка, Тимошка, мне письмо от атамана… Кое-кому покажу при случае. Сам читать не научен.
— Ништо, брат Федор, — тихо проговорил Игнат Говорухин, протискиваясь за стол на просторную лавку. — Чтоб атаманово слово запало в голову покрепче боярского указа, я тебе его зачту на свежую память. — Игнат вынул из шапки письмо, развернул, встал боком к лампадке и стал неспешно читать:
— «Пишет вам Степан Тимофеевич всей черни. Хто хочет Богу да государю послужить, да и великому войску, да и Степану Тимофеевичю, и я выслал казаков, и вам быть заодно изменщиков выводить и мирских кровопивцев выводить. Беритесь, стрельцы, за дело! Ныне отомстите тиранам, кои по сию пору держали вас в неволе, аки турки иль язычники. Я пришел дать вам всем волю и избавление, вы будете моими братьями и детьми, и вам будет так хорошо, как и мне. А вы бы, стрельцы и посадские, всех начальных людей-голов и сотников, воевод да с ними приказных собак побивали да жили бы по- казацки».
Прочитав, Игнат Говорухин протянул письмо Тюменеву, с улыбкой на лице, но строгим голосом спросил замолкнувшего казака, который и шапку снял, слушая послание атамана у порога:
— Что, брат Федор? Не хуже боярского указа писано? Хотя бояре и пишут, яко от великого государя, однако ж врут и пишут от себя. Сам же слышал, зовет Степан Тимофеевич послужить великому государю, православной церкви и царевичам.
Тюменев взял у Игната письмо, внимательно посмотрел на него, будто хотел удостовериться, что писано так же, как и читано.
— Не сомневайся, Федя, — успокоил его Тимошка. — Атаманов писарь Алешка Холдеев при мне со слов Степана Тимофеевича писал, слово в слово… Я ведь как от Василисыто к Синбирску по сполоху побежал, то угодил к казакам. Думал, повесят меня, а они к атаману привели, спрос сняли, не воеводский ли я подлазчик? Поверил тот, что без умысла я у них оказался, повелел, коль не вру, присягнуть царевичу Алексею Алексеевичу на святой иконе. Оттого я и здесь, Федя, и голову готов положить за волю, чтоб жить нам и не оглядываться на каждый шаг, нет ли за спиной Протасьева альбо еще какого боярского гада!
Федька Тюменев решительно надел шапку, сунул письмо за пазуху кафтана, сказал:
— Ну, коль дело надумали делать, то давайте делать! Перво-наперво надо писаря приказной избы Ермолайку покликать. Прознал я случаем от своего соседа, посадского Ульяна Антилова, который днями прибежал с Усолья, будто видел самолично средь передовых казаков Ермолайкиного брата, пять лет тому посланного в стрелецкую службу в Астрахань. Ермолайка нам понапишет много таких писем атамана, их можно будет стрельцам да посадским подсунуть. И на торге к стенам лавок прилепить для громкого чтения. Тот же Ермолайка поутру, будто ненароком, и начнет читать…
— Толково, брат Федор, придумано! — одобрил Никита Кузнецов. — А случись, наскочат воеводские ярыжки Ермолайку брать и тащить в губную избу, так мы ему в защиту встренем, крикнем народ бить псов воеводских. Авось и заварим крутую кашу.
— Добро! Глядишь, что и надумаем сообща, — повеселел лицом Федька, кое-что в голове стало проясняться. — Ну, так я пойду. Может, еще кого призвать в помощь?
— Призови, только бережно, сразу не пугая словом об атамане, Максимку Леонтьева, — решил Никита. — Виделись мы с ним в Реште, думаю, что признает. Он тогда у вашего Тимофеева приказчиком служил и с его товарами в кизылбашские города ходил на морском струге.
— Теперь не служит, — угрюмо выговорил Тюменев. — Тимофеев отчего-то порешил, будто Максимка мало золота ему привез от кизылбашцев. Без всякой награды за дальнее хождение согнал со службы. Теперь Максимка у рыбного откупщика за малую плату работает.
— Ништо-о, даст Бог, доберется Степан Тимофеевич и до откупщиков и промысловиков… Как и по другим городам, суд праведный учинит, где приговор вершился волей всего народа… — и Никита непроизвольно почувствовал, как от возбуждения будто закаменел шрам на щеке. Вспомнил Самару, Аннушку Хомутову и вопящего воеводу Алфимова, когда, накинув на голову мешок и напихав туда камней, его подняли у борта струга над волнами…
— Кликну Максимку, как из караула буду возвращаться, — негромко сказал Тюменев, видя, что Никита, что-то вспомнив, неожиданно сменился в лице. — А Ермолайку сей же час непременно подыму и к вам пошлю без мешкотни.
Утро под Синбирском началось новым боем. Войско Степана Тимофеевича Разина сблизилось с полками воеводы Борятинского, и сражение началось в поле, вдали от пушек острога и кремля…
Никита Кузнецов и Игнат Говорухин, по сумеречной еще рани отпустив Ермолайку разносить по острогу атамановы письма, сами замешались в довольно пестрой толпе стрельцов, детей боярских, поместных дворян из ближних сел, и деревень, и городков засечной черты. В разномастной толпе они продирались вдоль северного частокола. На валу оружных людей стрелецкий голова Жуков наставил тесно, Никита сосчитал, и получилось, что на каждой сажени по восьми человек!
— Зрите, братцы, началось! — первыми закричали стрельцы с наугольной башни, ближней к волжскому берегу.
— Двинулись казаки от своего стана-а! Эх, жаль, нас там нету! — кричал стрелец, а поди разберись, на чьей стороне хотел бы он быть в том поле?
Сотни голов высунулись поверх заостренных столбов частокола. И каждый с затаенной тревогой гадал, чей верх будет сегодня. Одни тайно молились за атамана понизовой вольницы, другие крестились, призывая Господа покарать самой страшной карой набеглых с Дона казаков.
Никита, подражая другим детям боярским, трижды перекрестился, громко проговорил:
— Даруй, Боже, победу праведному оружию!
Ближние стрельцы покосились на него с явным удивлением, дети боярские и поместные дворяне — с настороженностью: полагалось говорить «победу государеву воинству». Это и надо было Никите — посеять хоть малое зернышко недоумения, и он повторил:
— Молитесь, братцы, за победу праведного оружия!
На это вроде бы и возразить нечего, все вновь обратили глаза к полю.
В лучах едва поднявшегося солнца тысячи казаков, стрельцов, посадских и прочей волжской вольницы со знаменами, с барабанным боем, под гудение сотен боевых дудок двинулись на рейтарские полки. На сходе обе стороны открыли сильный ружейный огонь. Рейтары в конном строю ринулись было в сабельную сечу, но атаман Разин устроил им ловушку — стрелецкие ряды отхлынули в стороны, словно бы испугавшись конницы, а там стояли изготовленные к стрельбе пушки, за ночь поднятые со стругов.
— Воевода-а, остереги-ись! — закричал недуром поблизости от Никиты и Игната один из детей боярских, потом вскинул ружье и выстрелил в сторону казацкого войска. Но разве за такой далью воевода услыхал бы предостерегающий крик? Да и поздно было — конница летела во весь мах, ее словом не остановить уже…
Залп разинской артиллерии получился отменный! Никита едва не заголосил в возбужденной радости «ура-а!», видя, как закувыркались рейтарские кони, как отхлынули с левого фланга воеводского войска несколько сот всадников, едва на них, выставив копья, с гиканьем устремились отчаянные и бывалые донские и запорожские казаки. Настигли, сшиблись, завертелись друг вокруг дружки, тут и там густо возникали бело-серые дымочки пистольных выстрелов, над полем сражения, словно над диким ковыльным