— Вы знаете, — медленно ответил Турбин, — они, представьте, в больничных халатах, эти самые синие-то петлюровцы. В черных…
Еще что-то хотел сказать Турбин, но вместо речи получилось неожиданное. Он всхлипнул звонко, всхлипнул еще раз и разрыдался, как женщина, уткнув голову с седым вихром в руки. Елена, не зная еще, в чем дело, заплакала в ту же секунду. Леонид Юрьевич и Николка растерялись до того, что даже побледнели. Николка опомнился первый и полетел в кабинет за валерианкой, а Леонид Юрьевич сказал, прочистив горло, неизвестно к чему:
— Да, каналья этот Петлюра.
Турбин же поднял искаженное плачем лицо и, всхлипывая, вскрикнул:
— Бандиты!! Но я… я… интеллигентская мразь, — и тоже неизвестно к чему…
И распространился запах эфира. Николка дрожащими руками начал отсчитывать капли в рюмку.
В половине четвертого жизнь семьи кольцом свилась опять у той же жаркой площади Саардамского Плотника. Натопили с вечера, но и до сих пор печь все еще держала тепло. Полустертые обреченные надписи по-хрежнему глядели с блестящей поверхности, и кремовые горы были задернуты. Часы шли, как тридцать лет тому назад — тонк-танк, и в их бое в эту ночь была какая-то важность и значительность.
Зеленый ломберный стол поставили углом к печке — иначе он не влезал, и рыжую важную Лену, пережившую все испытания, какие может пережить женщина за полтора лихих и страшных месяца, поместили в кресло у печки с тем, чтобы ее не беспокоить и не пересаживать, как бы ни сложились карты в конце роббера. Пуховый платок обнимал Елену, и белые ее руки лежали на зеленой равнине стола, и Шервинский, не отрываясь, глядел на них. В длинных пальцах была женская мощь и какая-то уверенность, примирение и спокойствие.
И Лариосик, напившись чаю с бутербродами, пригрелся у левой руки Елены рыжей, стал забывать про Анюту и новый удар и все свое внимание сосредоточил на атласном синем крапе любимой турбинской колоды.
Николка играл сосредоточенно и напористо — у него была такая мыслишка — выиграть карбованов тридцать У Шервинского… у него денег — о-го-го! Всегда есть. Несмотря на эти соображения, уши Николка навострил и слушал внимательно — не раздается ли стук в ворота, не отзовутся ли громом цепи? Все Николкой было налажено как следует, как все, что его приучили делать в инженерном высшем училище. Ну, конечно, иногда не выходит… ну, что же сделаешь — не везет иногда.
Во всяком случае, все сделано честь честью. Ход из кухни заперт только на один легкий крючок. А ключ от калитки на улицу самолично Николкой прикарманен. Если кинутся искать доктора, бежавшего из полка, а прибегут по его адресу, тотчас Алексея поднимают и через черный ход во двор, а там узкой щелью между двумя сараями, где Николкой расшиты доски, под гору и среди снежных канав Алексей проникнет в соседний 15-й номер и там в темной, лепящейся под горой усадебке переждет, пока уйдут.
Что они сделают?
Ни черта они сделать не могут.
«Где доктор? Доктор мобилизован и ушел с полком. Его в полку нет. Ну, это уж не наше дело. Мы сами волнуемся, мы сами встревожены».
Но никто не придет, никто. Это чувствуется по всему, даже по руках Елены, теплым, белым, чувствуется и часами… Тонк-томк. Чувствуется и Лариосиком, погруженным в божественную игру винт. Чувствуется и при взгляде на печку. Лоснится, пылает белый изразец — таинственная, мудрая скала — благостная, жаркая…
Времечко-то, времечко… Эх, эх… Ну ничего… ничего… пережили и еще переживем… И Николка сквозь зубы напевает:
Но гитара уже не идет маршем, не сыплет со струн инженерная рота. Нет больше этого ничего… Надвигается новое, совершенно неизведанное. Страшное. Тихонько, господа, тихонечко… Эх… Эх* …
Никто не придет. Никто. И напрасно Алексей мучится там тревожным сном. Ныне отпущаеши раба Твоего с миром… Кончено… Что будет дальше, неизвестно… А сейчас с миром… И напрасно, напрасно мучится человек… Просто даже если в окна посмотреть, сразу чувствуется, что ничего уже не будет… Петурра!.. Петурра!.. Петурра… Петурра… храпит Алексей… Но Петурры уже не будет… Не будет, кончено. Вероятно, где-то в небе петухи уже поют, предутренние, а значит, вся нечистая сила растаяла, унеслась, свилась в клубок в далях за Лысой Горой и более не вернется. Кончено. Во всяком случае, посидим, покараулим, покараулим… пусть спит Алексей, пусть, а на рассвете ляжем и мы и крепко заснем…
Руки Шервинского вдруг наполнились красными картами. Дрогнув, он хищно скосил глаз на прикуп и сказал:
— Две в червях.
— Везет им, черт возьми, — скрипнул Николка, полный мелких пик и любуясь на трефовую даму, похожую на Ирину Най, и, чтобы перебить, он крикнул: — Четыре черви!
— Пять бубен, — сказала Елена.
— Пять червей, — рискнул Лариосик и так выкатил глаза, что Николка перекрестился демонстративно.
— Не дадим играть, — рявкнул Николка и заявил, выкатывая глаза: — Малый в пиках!
— В червях, — купила Елена.
— Э-эх… — вздохнул Николка, — бери, бери.
Зашуршали карты. Шервинский дрогнул, получив от Елены четыре червы. Он разнес три трефки. Подумал: «Черт, не напороться б на ренонс», и торжественно бухнул в колокол:
— Большой шлем в червях.
Лариосик подумал, подумал и хлестко выложил туза пик. Была слабая надежда, что Николка убьет, но, увы, Николка был полон пик. И Шервинский червонной тройкой убил туза. Затем он, торжествуя, веером развернул двенадцать карт. Они были сплошь красные. Червонные сердца загорелись на зеленом лугу над белыми знаками цифр. Одиннадцать червонных карт светились на столе, и лишь двенадцатая была бубновый туз.
— Видали? — победоносно спросил Шервинский.
Партнеры были убиты.
Далеко за окнами медленно и важно ударил пушечный выстрел. Расширились глаза у четырех игроков. За первым ударом пришел второй, третий.
— Бой?
— Бой.
Но удары шли через правильные интервалы, изредка тихо-тихо вздрагивала застекленная веранда. Стреляли недалеко, где-то у Днепра на Подоле. Возможно, на самом берегу, Шервинский стоял и, тихо шевеля губами, считал: — 29… 30… 31…
И удары смолкли. Все недоуменно переглянулись. Глаза Шервинского торжественно заблистали.