которые солнце сквозь выкрашенные в такой же зеленовато-голубоватый цвет деревянные жалюзи бросает на стены, пол, мебель, простыни, их тела. Это всего лишь живописное полотно, а не сцена, не действие со словами, только краски, свет, тени, белизна простыней и контуры тел. А вечером сон вновь обретает движение.
Он припарковывает свою машину рядом с ее домом, там стоит ее маленький грузовичок с открытым верхом. На другой стороне дома крытая веранда, и еще две грядки, на которых зреют помидоры и почему-то арбузы, теплица, которую она построила для защиты от песка и в которой выращивает всевозможные ягоды. А дальше — пустыня со скудной растительностью и пересохшим руслом ручья, в течение десятилетий, а то и столетий вода, что скапливается там зимой, вымыла трех-четырехметровую канаву в каменистом грунте. Она показывает ему эту канаву, подводит к насосу, качающему воду из глубокого колодца. Потом он сидит на веранде и видит, как стремительно темнеет небо. Он слышит, как она возится в кухне. Когда подъедет какая-нибудь машина, он встанет, пройдет через дом и включит заправочную колонку. Даже если она включит свет в кухне и полосы света через открытую дверь будут падать на пол веранды, он встанет, включит фонарь, стоящий между двумя раздаточными колонками, чтобы он освещал площадку. Он спросит себя, будет ли фонарь гореть всю ночь и светить в окно спальни и в эту ночь, в завтрашнюю и во все ночи, которые будут в их жизни.
Часто сны, которые нас сопровождают в жизни, контрастируют с той жизнью, которую мы ведем. Искатель приключений во сне мечтает вернуться домой, а законопослушный гражданин может мечтать о разбое, дальних странах и великих делах.
Человек, который видел этот сон, вел спокойную жизнь. Не мещанскую и не скучную. Он говорил по- английски и по-французски, делал карьеру у себя в стране и за границей, оставался, даже вопреки обстоятельствам, верен своим убеждениям, легко преодолевал кризисы и конфликты и на шестом десятке обладал завидным здоровьем, кое-чего достиг в жизни и повидал мир. Он всегда был слегка напряжен, будь то на работе, дома или в отпуске. Не то чтобы он, когда надо было что-то сделать, делал это в спешке, нервозно, но под внешним спокойствием, с которым он выслушивал вопросы, отвечал, работал, буквально вибрировало напряжение, результат концентрации на поставленной задаче, его нетерпение решить эту задачу, потому что ее решение в реальности и в воображении редко шли рука об руку. Иногда он воспринимал это напряжение как нечто мучительное, иногда — как некую внутреннюю энергию, окрыляющую силу.
Во всем его облике и в манере поведения сквозил своеобразный шарм. В обращении с окружающими и предметами он был мило рассеянным и неуклюжим. Так как он осознавал, что его рассеянность и неуклюжесть не особенно нравятся людям и предметам, своей улыбкой он как бы извинялся перед ними. Это его красило, рот становился чуть обиженным, а глаза — немножко печальными, а так как в его стремлении получить прощение не было обещания исправиться, а лишь признание своей неловкости, то улыбка его была смущенной и полной самоиронии. Его жена все время задавалась вопросом, насколько естественным был этот его шарм, а может, этой своей рассеянной и неловкой манерой он просто кокетничал, надевая на лицо улыбку и зная при этом, что его ранимость и печальный взгляд пробуждают в другом желание утешить. Она не могла ответить на этот вопрос. Но правда была в том, что он пользовался симпатией врачей, полицейских, секретарш и продавщиц, детей и собак, сам, казалось, того не осознавая.
На нее его очарование больше не действовало. Сначала она подумала, что он его растратил, как растрачиваешь нечто, к чему привыкаешь. Но однажды она заметила, что его шарм ей осточертел. Просто осточертел. Они были в отпуске в Риме, она сидела с ним на Пьяцца Навона, и он гладил по голове шелудивую собаку-попрошайку тем же любяще-рассеянным жестом, каким гладил иногда по голове и ее, и на лице его была та же любящая смущенная улыбка, которая сопровождала этот жест, когда он касался ее волос. Его очарование — это было что-то вроде бегства от самого себя, от признания собственной никчемности. Это был ритуал, с помощью которого муж демонстрировал ей, что ему все приелось.
Если бы она упрекала его, он бы не понял упреков. Их брак был полон ритуалов, которые были фундаментом его успешности. Разве все крепкие браки не построены на ритуалах?
Его жена была врачом. Она всегда работала, даже когда трое ее детей были совсем маленькими, когда же они подросли, она занялась наукой, стала профессором. Ее или его работа никогда не стояли между ними, они так организовали свою жизнь, что при всей их занятости всегда находилось время для детей, друг для друга. Это было свято. И каждый год у них были целые две недели отпуска, когда они вместе куда-нибудь уезжали, оставляя детей на гувернантку, впрочем, и так занимавшуюся ими круглый год. Все это требовало дисциплинированности, ритуальности в обращении со временем, где спонтанности не было места. Они осознавали это, видели, что спонтанность, непредсказуемость их друзей сплачивала семью сильнее, чем их монотонная организованность. Это их не пугало. Они со своими ритуалами довольно разумно и приятно организовали свою жизнь.
И только один ритуал — спать в одной постели — потерял свою актуальность. Он не знал, когда это случилось и почему. Он вспомнил то утро. Проснувшись, он увидел рядом с собой опухшее лицо жены, вдохнул резкий запах ее пота, услышал, как она со свистом выдыхает воздух, и отшатнулся. Он до сих пор помнил тот ужас. Что вдруг могло его оттолкнуть, ведь раньше ее припухшее со сна лицо ему хотелось целовать, резкий запах ее пота возбуждал его желание, а посвистывание во сне — забавляло? Он даже взял его лейтмотивом мелодии, которую насвистывал, чтобы разбудить ее. Нет, это случилось не в то утро, гораздо позже, ритуал совместного сна канул в Лету. Ни тот, ни другой не делали первого шага, хотя оба хотели, чтобы другой сделал этот шаг, этого было бы достаточно. Нужно было чуть-чуть желания, ровно столько, чтобы хватило для второго шага, но его не хватило и для первого.
Однако никто из них не покинул общей спальни. Она могла бы спать в своем кабинете, он — в одной из пустующих детских. Но ни он, ни она не готовы были расстаться с ритуалами: вместе раздеваться, засыпать, просыпаться, вставать. Да, она тоже не решилась сделать этот шаг, хотя была человеком резким, более трезвым и хватким, чем он, но в то же время жила в ней странная робость. И она не хотела терять ничего из того, что осталось от их ритуалов. Она не хотела потерять их радость совместной жизни.
И все же однажды это произошло. Они готовились к серебряной свадьбе: список гостей, ужин в ресторане, поездка на пароходе, гостиница. Они смотрели друг на друга и знали, что делают что-то не то. Им нечего было праздновать. Пятнадцать лет совместной жизни они еще могли бы отметить, ну пусть двадцать. Но в какой-то момент их любовь прошла, улетучилась, и хоть не было ложью то, что они продолжали жить вместе, но сам юбилей был ложью.
Она сказала об этом, он тут же согласился. Они не будут праздновать юбилей. И как только они так решили, почувствовали такое облегчение, что пили шампанское и говорили, говорили, как давно уже не говорили друг с другом.
Можно ли влюбиться во второй раз в одного и того же человека? Ведь для второго раза знаешь его слишком хорошо. Разве влюбиться не подразумевает, что ты еще не знаешь человека, что на нем, как на карте мира, много белых пятен, на которые проецируются твои собственные желания. Или же сила этого проецирования при соответствующей потребности столь велика, что распространяется не только на белые пятна, но и на всю пеструю географическую карту? И есть ли любовь без такого проецирования?
Он задавал себе эти вопросы, они его больше забавляли, чем сбивали с толку. То, что происходило с ним в последующие недели, могло быть проецированием или опытом, но это было прекрасно, и он наслаждался этим своим состоянием. Он наслаждался разговорами с женой, наслаждался тем, что они договаривались сходить в кино или на концерт, тем, что по вечерам опять совершали прогулки.
Была весна. Иногда он встречал ее с работы, ожидая не у входа в институт, а за пятьдесят метров от него на углу улицы, потому что ему нравилось смотреть, как она идет ему навстречу. Она шла быстро, торопливо, ее смущал его прямой взгляд, и от смущения она заправляла левой рукой волосы и робкая улыбка расцветала на ее лице. Он вновь узнавал эту девичью смущенность, в которую в свое время влюбился. Ее походка и осанка не изменились, и как в юности при каждом шаге подпрыгивали под свитером крепкие груди. Он спрашивал себя, почему все эти годы не замечал этого. Как он себя обделил! И как хорошо, что у него снова открылись глаза.
И что она осталась такой же красивой. И еще она была его женой.
Они не занимались любовью. Сначала их тела чуждались друг друга. Но даже тогда, когда они снова