сидишь!
Копенкин дальше уже не мог выговорить своей досады – он невнятно чувствовал, что эти люди гораздо умнее его, но как-то одиноко становилось Копенкину от такого чужого ума. Он вспомнил Дванова, исполняющего жизнь вперед разума и пользы, – и заскучал по нем.
Синий воздух над Чевенгуром стоял высокой тоскою, и дорога до друга лежала свыше сил коня.
Охваченный грустью, подозрением и тревожным гневом, Копенкин решил сейчас же, на сыром месте, проверить революцию в Чевенгуре. «Не тут ли находится резерв бандитизма? – ревниво подумал Копенкин. – Я им сейчас коммунизм втугачку покажу, окопавшимся гадам!»
Копенкин попил воды в кухне и целиком снарядился. «Ишь сволочи, даже конь против них волнуется! – с негодованием соображал Копенкин. – Они думают, коммунизм – это ум и польза, а тела в нем нету, – просто себе пустяк и завоевание!»
Лошадь Копенкина всегда была готова для боевой срочной работы и с гулкой страстью скопленных сил приняла Копенкина на свою просторную товарищескую спину.
– Скачи впереди, показывай мне Совет! – погрозился Копенкин неизвестному уличному прохожему. Тот попробовал объяснить свое положение, но Копенкин вынул саблю – и человек побежал вровень с Пролетарской Силой. Иногда проводник оборачивался и кричал попреки, что в Чевенгуре человек не трудится и не бегает, а все налоги и повинности несет солнце.
«Может, здесь живут одни отпускники из команды выздоравливающих? – молча сомневался Копенкин. – Либо в царскую войну здесь были лазареты!..»
– Неужели солнце должно наперед коня бежать, а ты лежать пойдешь? – спросил Копенкин у бегущего.
Чевенгурец схватился за стремя, чтобы успокоить свое частое дыхание и ответить.
– У нас, товарищ, тут покой человеку: спешили одни буржуи, им жрать и угнетать надо было. А мы кушаем да дружим... Вон тебе Совет.
Копенкин медленно прочитал громадную малиновую вывеску над воротами кладбища: «Совет социального человечества Чевенгурского освобожденного района».
Сам же Совет помещался в церкви. Копенкин проехал по кладбищенской дорожке к паперти храма. «Приидите ко мне все труждающиеся и обремененные и аз упокою вы» – написано было дугой над входом в церковь. И слова те тронули Копенкина, хотя он помнил, чей это лозунг.
«Где же мой покой? – подумал он и увидел в своем сердце усталость. – Да нет, никогда ты людей не успокоишь: ты же не класс, а личность. Нынче б ты эсером был, а я б тебя расходовал».
Пролетарская Сила, не сгибаясь, прошла в помещение прохладного храма, и всадник въехал в церковь с удивлением возвращенного детства, словно он очутился на родине в бабушкином чулане. Копенкин и раньше встречал детские забытые места в тех уездах, где он жил, странствовал и воевал. Когда-то он молился в такой же церкви в своем селе, но из церкви он приходил домой – в близость и тесноту матери; и не церкви, не голоса птиц, теперь умерших ровесниц его детства, не страшные старики, бредущие летом в тайный Киев, – может быть, не это было детством, а то волнение ребенка, когда у него есть живая мать и летний воздух пахнет ее подолом; в то восходящее время действительно все старики – загадочные люди, потому что у них умерли матери, а они живут и не плачут.
В тот день, когда Копенкин въехал в церковь, революция была еще беднее веры и не могла покрыть икон красной мануфактурой: Бог Саваоф, нарисованный под куполом, открыто глядел на амвон, где происходили заседания ревкома. Сейчас на амвоне, за столом бодрого красного цвета, сидели трое: председатель Чевенгурского уика – Чепурный, молодой человек и одна женщина – с веселым внимательным лицом, словно она была коммунисткой будущего. Молодой человек доказывал Чепурному, имея на столе для справок задачник Евтушевского, что силы солнца определенно хватит на всех и Солнце в двенадцать раз больше Земли.
– Ты, Прокофий, не думай – думать буду я, а ты формулируй! – указывал Чепурный.
– Ты почувствуй сам, товарищ Чепурный: зачем шевелиться человеку, когда это не по науке? – без остановки объяснял молодой человек. – Если всех людей собрать для общего удара – и то они против силы солнца как единоличник против коммуны-артели! Бесполезное дело – тебе говорю!
Чепурный для сосредоточенности прикрыл глаза.
– Что-то ты верно говоришь, а что-то брешешь! Ты поласкай в алтаре Клавдюшу, а я дай предчувствием займусь – так ли оно или иначе!
Копенкин осадил увесистый шаг своего коня и заявил о своем намерении – с нетерпением и немедленно прощупать весь Чевенгур – нет ли в нем скрытого контрреволюционного очага.
– Очень вы тут мудры, – закончил Копенкин. – А в уме постоянно находится хитрость для угнетения тихого человека.
Молодого человека Копенкин сразу признал за хищника: черные непрозрачные глаза, на лице виден старый экономический ум, а среди лица имелся отверстый, ощущающий и постыдный нос, – у честных коммунистов нос лаптем и глаза от доверчивости серые и более родственные.
– А ты, малый, жулик! – открыл правду Копенкин. – Покажь документ!
– Пожалуйста, товарищ! – вполне доброжелательно согласился молодой человек.
Копенкин взял книжечки и бумажки. В них значилось: Прокофий Дванов, член партии с августа семнадцатого года.
– Сашу знаешь? – спросил Копенкин, временно прощая ему за фамилию друга угнетающее лицо.
– Знавал, когда мал был, – ответил молодой человек, улыбаясь от лишнего ума.
– Пускай тогда Чепурный даст мне чистый бланок – надобно сюда Сашу позвать. Тут нужно ум умом засекать, чтоб искры коммунизма посыпались...
– А у нас почти отменена, товарищ, – объяснил Чепурный. – Люди в куче живут и лично видятся – зачем им почта, скажи пожалуйста! Здесь, брат, пролетарии уже вплотную соединены!
Копенкин не очень жалел о почте, потому что получил в жизни два письма, а писал только однажды, когда узнал на империалистическом фронте, что жена его мертва и нужно было издали поплакать о ней с родными.
– А шагом никто в губернию не пойдет? – спросил Копенкин у Чепурного.
– Есть таковой ходок, – вспомнил Чепурный.
– Кто это, Чепурный? – оживела милая обоим чевенгурцам женщина – взаправду милая: Копенкин даже ощутил, что если б он парнем был, он такую обнял и держал бы долгое время неподвижно. Из этой женщины исходил меленный и прохладный душевный покой.
– А Мишка Луй! – напомнил Чепурный. – Он едкий на дорогу! Только пошлешь в губернию, а он в Москве очутится – либо в Харькове, и приходит тоже, когда время года кончится – либо цветы взойдут, либо снег ляжет...
– У меня он пойдет короче – я ему задание дам, – сказал Копенкин.
– Пускай идет, – разрешил Чепурный. – Для него дорога не труд – одно развитие жизни!
– Чепурный, – обратилась женщина. – Дай Лую муки на мену, он мне полушалок принесет.
– Дадим, Клавдия Парфеновна, непременно дадим, используем момент, – успокоил ее Прокофий.
Копенкин писал Дванову печатными буквами:
«Дорогой товарищ и друг Саша! Здесь коммунизм, и обратно, – нужно, чтоб ты скорей прибыл на место. Работает тут одно летнее солнце, а люди лишь только нелюбовно дружат; однако бабы полушалки вымогают, хотя они приятные, чем ясно вредят. Твой брат или семейная родня мне близко не симпатичен. Впрочем, живу как дубъект, думаю чего-то об одном себе, потому что меня далеко не уважают. Событий нету – говорят, это наука и история, но неизвестно. С революц. почтением Копенкин. Приезжай ради общей идейности».
– Чего-то мне все думается, чудится да представляется, – трудно моему сердцу! – мучительно высказывался Чепурный в темный воздух храма. – Не то у нас коммунизм исправен, не то нет! Либо мне к товарищу Ленину съездить, чтоб он мне лично всю правду сформулировал!
– Надо бы, товарищ Чепурный! – подтвердил Прокофий. – Товарищ Ленин тебе лозунг даст, ты его