выбором. Наверняка педантичный Генрих не обошелся и без житейских нравоучений, наверняка постарался объяснить сыну, что жизнь устроена так, что бывает «либо — либо» и на каждое «да» обязательно есть свое «нет» (и действительно, много лет спустя Артур напишет: «Тот, кто хотел бы стать всем, не может стать ничем»).
А может быть, Генрих хотел испытать сына? Позволить ему вкусить горечи самоотречения, понять, что если он не способен отказаться от удовольствий путешествия, как он сможет отказаться и от прочих земных удовольствий ради аскетической жизни ученого?
Впрочем, возможно, мы слишком великодушны к Генриху: скорее всего, ставя такое хитроумное условие, отец был заранее уверен, что сын не станет, не сможет отказаться от поездки. И какой пятнадцатилетний подросток в 1803 году сделал бы это? Подобная поездка была равноценна подарку судьбы, которого удостаивались очень немногие, и добровольно отказаться от него значило упустить, возможно, единственный шанс в жизни. В те времена, когда о фотографии еще не было и речи, чужие страны изучали по рисункам, картинам и путевым дневникам — литературному жанру, который с таким блеском впоследствии освоит Иоганна Шопенгауэр.
Чувствовал ли Артур, что продает душу дьяволу? Терзали ли его муки совести? История об этом умалчивает. Нам известно только, что в 1803 году, в пятнадцать лет, он пустится с отцом, матерью и слугой в путешествие по Западной Европе, которое продлится один год и три месяца. Его шестилетняя сестра Адель останется в Гамбурге на попечении родственников.
Артур опишет свои впечатления от той поездки в путевых дневниках, которые, повинуясь указаниям родителей, станет вести на языке той страны, где семья будет останавливаться. Его лингвистические способности поражают воображение: в свои пятнадцать Артур свободно изъяснялся на немецком, французском и английском, мог объясниться на итальянском и испанском. Позже он освоит еще с десяток древних и современных языков и заведет обычай, как будут иметь возможность убедиться посетители его мемориальной библиотеки, делать заметки на полях на языке текста.
Путевые дневники юного Артура дают представление о том, какие именно интересы и наклонности со временем лягут в железное основание его характера. Мощнее всего в них будет звучать один мотив — безграничный, всепоглощающий ужас перед невыносимыми страданиями человечества. В мельчайших подробностях он станет описывать такие «достопримечательности» Европы, как толпы голодных нищих в Вестфалии, массы несчастных беженцев, что в панике спасаются от надвигающейся войны (наполеоновские кампании уже готовы были захлестнуть Европу), грабителей, карманных воришек, пьяные толпы в Лондоне, банды мародеров в Пуатье, гильотину, выставленную на всеобщее обозрение в Париже, шесть тысяч галерных каторжников в Тулоне, прикованных, словно звери, цепями друг к другу и оставленных на жалких корабельных остовах, в любую минуту готовых пойти ко дну. Он опишет крепость в Марселе, где когда-то томился человек в Железной маске, и музей «черной смерти», хранящий память о том, как во время чумы письма из зараженных районов окунались в чан с горячим уксусом, прежде чем передавались адресату. В Лионе он обратит внимание на людей, которые спокойно прогуливались мимо тех самых мест, где во время революции были казнены их собственные отцы и братья.
В Уимблдоне, в пансионе, где, кстати, некогда обучался лорд Нельсон, Артур будет совершенствоваться в английском и заодно посетит публичные казни и показательные порки моряков, заглянет в больницы и дома скорби и будет в одиночку бродить по бесконечным жутким трущобам Лондона.
Говорят, Будда провел юность в стенах дворца, скрывавших от него истинную жизнь. Оказавшись впервые за его пределами, он столкнулся с тремя главными несчастьями человечества: он увидел больного, старика и мертвеца. Потрясенный, Будда отрекся от мира и пустился на поиски спасения человечества.
Такой же неизгладимый след оставит эта поездка в сознании юного Артура. От него не укроется это сходство с Буддой, и много лет спустя, вспоминая о своем путешествии, он напишет: «На 17-м году моей жизни, безо всякой школьной учености, я был так же охвачен чувством мировой скорби, как Будда в своей юности, когда он узрел недуги, старость, страдание и смерть» [29].
Артур никогда не будет религиозным, но, не имея веры, он тем не менее в юности будет страстно желать верить, страшась абсолютно бесконтрольного существования. Даже если он и верил в Бога в ранние годы, эта вера должна была подвергнуться суровым испытаниям в том турне по ужасам европейской цивилизации. В восемнадцать лет он напишет: «И вы говорите, что этот мир был создан Богом? Нет, скорее дьяволом» [30].
Глава 13
Большинство людей, оглянувшись под конец жизни назад, найдут, что они всю свою жизнь жили ad interim, и будут удивлены, увидя, что то, что они пропустили без всякого внимания и употребления, именно и было их жизнью, было именно тем, в ожидании чего они жили. И таким образом все житейское поприще человека обычно сводится к тому, что, одураченный надеждой, он в какой-то пляске спешит в объятия смерти [31] .
Джулиус потряс головой, чтобы избавиться от привязавшегося стишка, сел в постели и открыл глаза. Шесть часов утра, понедельник, день очередного занятия с группой. Вот уже две бессонные ночи эти нелепые стишки Огдена Нэша неотвязно вертелись у него в голове.
Каждый знает, что жизнь состоит из потерь, но мало кто догадывается, что самое страшное ждет впереди, когда старость лишает нас нормального человеческого сна. Кто-кто, а Джулиус знал это слишком хорошо. Его обычный сон представлял собой тончайшую пелену дремоты, которая так редко заходила в область истинного, блаженного дельта-сна и так часто прерывалась бесконечными пробуждениями, что он нередко с ужасом думал о том, что пора идти в постель. Как и многие страдающие бессонницей, он часто просыпался по утрам в твердом убеждении, что либо проспал гораздо меньше, чем на самом деле, либо вообще всю ночь не сомкнул глаз. Порой ему удавалось убедить себя в том, что он действительно спал, только после тщательного анализа ночных видений, слишком иррациональных и противоестественных, чтобы померещиться наяву.
Но сегодня утром он решительно не мог понять, сколько проспал на самом деле. С котятами и кошками все более или менее ясно — они вплыли в сознание с остатками сна, но все остальное явилось ниоткуда — ни ясное и осмысленное, как при полном сознании, ни причудливое и абсурдное, как во сне.
Сидя в постели с закрытыми глазами, Джулиус в который раз проговорил про себя надоедливый стишок и попытался проанализировать его по всем правилам — как учил своих пациентов, когда просил их воскресить в памяти ночные фантазии, сны или гипногогические образы. Стишок, по всей видимости, был адресован тем, кто любил котят, но неодобрительно относился к их взрослению. Но какое отношение это могло иметь к нему? Он одинаково любил и котят, и кошек, любил двух кошек, живших на отцовском складе, любил их котят и котят их котят, и поэтому непонятно, с какой стати этот стишок к нему привязался.
Хотя, если подумать хорошенько, это мог быть намек на заблуждение, в котором он пребывал всю жизнь, полагая, будто все, что касается Джулиуса Хертцфельда — его благополучие, положение, известность, — должно идти только в гору, и жизнь с каждым днем должна становиться все лучше и лучше. Теперь-то он понимал, что дело обстояло как раз наоборот — и тут стишок был прав; самое лучшее было вначале, в том невинном, котячьем времечке с его беззаботными играми, прятками, борьбой за знамя и