полуисторических сюжетах. В обстановке татарского плена, детализирует свою мысль Пропп, могут происходить неожиданные встречи. Так, татарин (он же, напомню, «басурманин», «агарянин», «исмаильтянин». –
69 См. ряд любопытных соображений по этому поводу в статье Л.Н.Гусева. Проблема ритма в эстетической теории // Философские науки. М., 1981. № 3. С. 84.
70 Несомненно, и здесь на «государственного врага» проецировались разочарование и недовольство собственной историей, ему приписывались многие пороки и противоречия собственной этики и морали.
71 Унижающая (с точки зрения той или иной народной культуры) анимализация врага – давний и действенный пропагандистский прием, не раз примененный в отношении доисламского Востока (так, Батый в былинах – это «собака-царь»). Вслед за «собакой Калиной-царем» устного эпоса и хронографическим образом злого царя – «пса бесного» – историческая повесть с XV в. пользуется этим эпитетом в применении к Мамаю (в «Задонщине» он – «поганый пес»), к турецкому султану (в повестях об Азове он – «собака смрадной пес», «поганы пес, скаредная собака») и к исламу в целом – «и вера ваша басурманская татарская ровна бешеной собаке» (Поэтическая повесть об Азовском осадном Сидении //
72 Даже здесь перед нами – своеобразная разновидность творческого мышления. В нем крайне стеснено «янусианское» (от Януса – бога, имевшего несколько лиц) мышление – т. е. возможность одновременного восприятия прямо противоположных, казалось бы, исключающих друг друга, идей и образов (
73 Для автора «Сказания о Мамаевом побоище» все враги – «нечестивые и поганые» (т. е. неверные, язычники), хотя на самом деле были среди них (т. е. среди войск Мамая. –
74
75 Труды по знаковым системам. С. 155.
76 Так, в «Песне о Роланде» Марсилий одновременно оказывается язычником, безбожником, магометанином и поклонником Аполлона: «Марсилий-нехристь там царит всевластно, Чтит Магомета, Аполлона славит…» (Песнь о Роланде. М.—Л., 1964. С. 5). Но вот как описан в старорусском (начало XV в.) «Сказании о Мамаевом побоище» эмир Мамай: «…князь восточной страны… язычник верою, идолопоклонник и иконоборец, злой преследователь христиан… безбожник» (Звезда. 1981. № 9. С. 21). Подобного рода примеров множество, и они типичны и для языческой и для христианской культур Древней Руси, представляя богатый материал для изучения исторического значения семантики слов, соединенных нередко в более крупные семантические поля, выражающих категории «государственный враг» и «конфессиональный оппозиционер», показывая, что смысловой уровень их как бы наслаивается на первичные, базисные, полностью вбирая в себя их смысловое содержание. И наконец, этот же фактологический массив позволит конкретизировать вопрос о том, сколь серьезно конкретный язык своими грамматическими категориями навязывает его носителям представление о структурных элементах и строении мира, включая сюда и этническо-религиозную иерархию с сопутствующим ей «специальным языком предрассудков». (См. особенно:
77 Христианство возможно без монашества, но немыслимо без идеи церкви, которая мыслится не только как земная реализация замысла Бога, но (в качестве хранительницы коллективного «ортодоксального» опыта) – «как гносеологический критерий познания Бога: с точки зрения христианства, человек может адекватно распознать и воспринять откровение не как обособленный индивидуум, но внутри ситуации общения со всеми членами церкви как живыми, так и умершими» (
78 Если воспользоваться и далее культурологическими конструктами Ю. Лотмана и Б. Успенского, то христианство можно описать как культуру с преимущественной направленностью на «содержание» – и в этом плане противопоставленную энтропии (хаосу), – основной опозицией которой является «упорядоченное» против «неупорядоченного». Такая культура всегда мыслит себя как начало активное, долженствующее перманентно распространяться (я бы определил это термином: «миссионизирование»). Напротив, продолжают Лотман и Успенский, в условиях культуры, направленной преимущественно на «выражение» – где в качестве основного выступает противопоставление «правильного» и «неправильного», – может вообще не быть стремления к экспансии: в такой ситуации может оказаться более характерным стремление культуры замкнуться в собственных пределах, отграничиться от всего, что ей противопоставлено, замкнуться в себе, не распространяться вширь. He-культура отождествляется здесь с антикультурой и таким образом уже по самому своему существу не может восприниматься как потенциальная область распространения культуры. Примером того, как установка на «выражение» и связанная с ней высокая степень реализации влекут за собой тенденцию к замыканию в себе, могут служить, по утверждению Лотмана и Успенского, культура средневекового Китая или идея «Москва – третий Рим». В этих случаях доминирует стремление к сохранению, а не к распространению своей системы, эзотеризм, а не миссионерство
Пример с идеей «Москва – третий Рим» кажется не вполне убедительным. В соответствующих разделах книги будет показано, что тенденция к спиритуальному эзотеризму и культурой автаркии вовсе не была всеподав-ляющей в старорусско-христианской культуре: