груди.
Одна из таких попечительниц, пожилая дама со строгим, но добрым лицом, осталась наедине с маркизой в маленькой приемной рядом с канцелярией.
Можно себе представить, сколько скрытой доброты, ума, сочувствия и прозорливости требовалось от этих достойных женщин, согласившихся на скромную и неблагодарную роль — надзирать над заключенными.
Что они могли им практически предложить? Приучать их к порядку, к работе, внушать понятие о долге в надежде, что все это им пригодится, когда они выйдут из тюрьмы.
Иногда снисходительные, иногда суровые, терпеливые или строгие, но всегда справедливые и беспристрастные, эти женщины за долгие годы близкого общения с заключенными приобретают такую способность читать по лицам этих несчастных, что с первого взгляда уверенно судят о них и классифицируют по степени их испорченности.
У госпожи Арман, попечительницы, которая осталась с д'Арвиль, почти пророческое чувство проницательности было особенно развито. В характере своих подопечных она разбиралась мгновенно и безошибочно, поэтому ее слова и суждения имели здесь большой вес.
Госпожа Арман сказала Клеманс:
— Поскольку госпожа маркиза поручила мне указать ей одну из наших заключенных, которая хорошим поведением или искренним раскаянием заслуживает симпатии, я думаю, что могу вам рекомендовать одну девушку, которая, по-моему, скорее несчастна, чем виновна, — ибо я вряд ли ошибаюсь: ее еще можно спасти, эту бедняжку, ведь ей самое большее шестнадцать-семнадцать лет!
— За что же она попала в тюрьму?
— Была признана виновной в том, что вечером была на Елисейских полях. Подобным ей под страхом очень строгого наказания запрещено появляться днем или ночью в некоторых общественных местах, в том числе на Елисейских полях, вот ее и арестовали.
— Вы заинтересовались ею?
— Я еще никогда не видела таких правильных и чистых черт лица. Представьте себе, госпожа маркиза, лицо святой девы. Но еще большую скромность придавала ее облику деревенская одежда, в которой ее сюда доставили. Она была одета как крестьянка из окрестностей Парижа.
— Значит, эта девушка — крестьянка?
— Нет, госпожа маркиза. Инспектора ее опознали; она раньше жила в ужасном доме в Сите, потом куда-то пропала на два-три месяца, но, поскольку она не просила вычеркнуть ее из полицейских списков, она оставалась под действием соответствующих правил, поэтому ее доставили сюда.
— Но, может быть, она покинула Париж, чтобы начать новую жизнь?
— Я тоже так думаю, как раз это меня в ней сразу и привлекло. Я пыталась расспрашивать ее о ее прошлом, спрашивала, из какой она деревни, советовала надеяться, если она действительно хочет вернуться на путь истинный, а я в это верила.
— Что же она ответила?
— Подняла на меня свои большие синие глаза, полные слез, и сказала мне печально с ангельской кротостью: «Благодарю вас за вашу доброту, но я ничего не могу рассказать о своем прошлом. Меня арестовали, я была виновна, и я не жалуюсь». — «Но откуда вы пришли? Где вы были после вашего исчезновения из Сите? Если вы отправились в деревню, чтобы начать достойную жизнь, так и скажите, докажите; мы напишем господину префекту и добьемся вашего освобождения; вас вычеркнут из полицейских списков, и мы поможем вам в ваших добрых устремлениях». — «Умоляю вас, не расспрашивайте меня ни о чем, я не смогу вам ответить, — сказала она. «Неужели вам хочется по выходе отсюда опять попасть в тот ужасный дом?» — «О, никогда!» — воскликнула она. «Что же вы будете делать?» — «Об этом знает один господь», — ответила она и уронила голову на грудь.
— Все это странно... А как она разговаривает?
— Вполне правильно, грамотно. Держится скромно, почтительно, однако без приниженности. Скажу больше: несмотря на ангельскую нежность в голосе и во взгляде, иногда в ней прорывается вдруг печальная гордость, которая сбивает меня с толку. Если бы она не принадлежала к падшим созданиям, я бы подумала, что эта гордость свидетельствует о врожденном благородстве души.
— Но это же целый роман! — вскричала Клеманс, до крайности заинтересованная; она подумала, что Родольф был прав, когда говорил ей, что порою нет ничего более увлекательного, чем творить добро. — А каковы ее отношения с остальными узницами? Если в ней есть то благородство души, которое вы предполагаете, она должна жестоко страдать среди этих несчастных созданий...
— Боже мой, госпожа маркиза, я привыкла наблюдать всякое по долгу службы, но в этой девушке все меня изумляет. Она здесь всего три дня, но уже приобрела влияние над другими узницами!
— За такое короткое время?
— Они испытывают к ней не только любопытство, но своего рода уважение.
— Как? Эти жалкие женщины?..
— У них своего рода инстинкт, благодаря которому они узнают, вернее догадываются о благородных качествах своих подруг по несчастью. Только обычно они ненавидят тех, чье превосходство им приходится признавать.
— И они ненавидят эту бедную девушку?
— Совсем наоборот; ни одна из них не знала ее, пока ее не привели сюда. Сначала их поразила ее красота: черты ее редкостной чистоты как бы затянуты дымкой трогательной и болезненной бледности; это печальное и нежное лицо вызвало у них скорее сочувствие, чем зависть. К тому же она оказалась очень молчаливой, и это тоже удивило воровок и проституток, которые обычно стараются оглушить себя и других шумом, болтовней и беспорядочной суетой. И наконец, при всей ее сдержанности и достоинстве она выказала столько доброты и понимания, что все простили ей ее холодность. И это еще не все — вот уже месяц здесь содержат одну неукротимую особу по прозвищу Волчица, настолько у нее дикий, необузданный и хищный характер. Этой девице двадцать лет, она высокая, сильная, лицо у нее довольно красивое, но жестокое; нам часто приходится сажать ее в карцер за ее бесчинства. Как раз позавчера она вышла из одиночки, все еще разъяренная этим наказанием. Был час обеда, но несчастная девушка, о которой я говорю, ничего не ела. Она грустно спросила своих товарок: «Кто хочет взять мой хлеб?» «Я!» — первой сказала Волчица. «Я!» — закричала за ней уродливая до безобразия женщина по прозвищу Мон-Сен-Жан, над которой все смеются, а иногда и вымещают на ней злобу за нашей спиной, хотя она беременна на последних месяцах. Девушка отдала свой хлеб этой несчастной, несмотря на ярость Волчицы. «Но я же первая потребовала твою порцию!» злобно воскликнула та. — «Это правда, но бедная женщина беременна, и ей хлеб нужнее, чем вам», — ответила девушка. Тем не менее Волчица вырвала хлеб из рук Мон-Сен-Жан и принялась изрыгать проклятия, размахивая своим ножом. Все знали, как она опасна, и никто не посмел вступиться за бедную Певунью, хотя все узницы про себя сочувствовали ей.
— Как вы сказали ее зовут, сударыня?
— Певунья... Это имя или скорее прозвище, под которым была доставлена сюда моя подопечная, и надеюсь, скоро она будет вашей, госпожа маркиза... Здесь почти у всех только прозвища.
— Удивительно...
— На их уродливом жаргоне это означает: певица, потому что у нашей юной девушки, как говорят, очень красивый голос, и я охотно этому верю: она говорит так мелодично...
— Так как же она избавилась от этой гадкой Волчицы?
— Та разъярилась еще больше, видя хладнокровие Певуньи, с проклятьями бросилась на нее и замахнулась ножом. Певунья бесстрашно взглянула в лицо этой необузданной фурии, улыбнулась ей с горечью и сказала своим ангельским голосом: «Убейте меня, убейте, я этого хочу... Только не заставляйте чересчур страдать!..» Эти слова, как передали мне, она произнесла с такой горечью и простотой, что почти у всех узниц брызнули слезы.
— Могу поверить, — сказала г-жа д'Арвиль с глубоким волнением.
— У самых дурных людей, — продолжала попечительница, — к счастью, сохраняются остатки добрых чувств. Услышав эти слова, проникнутые душераздирающей отрешенностью, Волчица была потрясена до глубины души, как сама позднее призналась; она швырнула нож на пол, оттолкнула его ногой и воскликнула: «Зря я тебе угрожала, Певунья, ведь я сильнее тебя; но ты не испугалась моего ножа, у тебя храброе